Пока я водил Зулали мыть руки, Мамида успела прополоть половину огорода. Сорняк в этом году растет с таким нахрапом, словно так и должно быть. За жаркий июль выгорела почти вся зелень, только соцветия лука торчали нелепыми большеголовыми одуванчиками, но в августе вернулись грозы, тоже непонятно с какой стати, и огород снова зазеленел. Мамида на радостях удобрила его сверх меры навозом и теперь два раза в неделю, чертыхаясь, пропалывает грядки. Поработает немного, потом с кряхтением выпрямляет спину, стоит, подбоченившись, унимает головокружение. По лицу струятся слезы – в последнее время у нее от работы в огороде плачут глаза. Она раздражается, вытирает лицо тыльной стороной ладони или вообще подолом своей оборчатой юбки, по вечерам делает специальные успокаивающие примочки, но толку ноль.
– Стара я стала, – приговаривает, лежа со смоченным в мятном настое платком на лице.
Я не спрашиваю, сколько Мамиде лет, не хочу узнавать. Вдруг девяносто девять, и жить ей осталось всего год. В нашем ущелье люди живут ровно сто лет и ни днем дольше. Так мне дед сказал. Как только он научил меня считать, я первым делом прикинул, сколько нам осталось жить. Провозился до ряби в глазах, но справился. Получалось, что мне осталось девяносто два года, Зулали – пятьдесят три, деду – тридцать один. Я очень расстроился, когда сообразил, что жить ему уже не так много. Но деда мои переживания позабавили. «Ну что ты, – рассмеялся он, – тридцать один – это, конечно, не девяносто два, но тоже сойдет». «Что я без тебя буду делать?» – спросил я. «Как что? Жить, работать, воспитывать детей, любить жену». «Мне ничего этого не надо, лишь бы ты был рядом! Вот бы мы умерли в один день!» «А вот это не дело, – нахмурился дед, – младшие всегда должны жить дольше старших». «Ладно», – смирился я и пошел разузнавать у Мамиды, сколько ей лет. Но отвлекся на что-то и забыл. А спустя два дня деда не стало. Не захотел он доживать до положенных ста лет, ушел раньше. Нашла его на чердаке Мамида. Она всегда просыпалась раньше всех, чтобы успеть подоить и выпустить в стадо корову и коз. Потом она будила деда, чтобы тот растопил жестяную печку, а далее поднимала меня и Зулали. Мамида сразу переполошилась, не обнаружив его в комнате, потому что постель была не разобрана. Пошла искать по дому, нашла его на чердаке. Когда мы с Зулали проснулись, деда уже помыли и положили на тахту. Он был очень бледен и совсем не похож на себя, на шее темнел след от веревки. Похоронили его без отпевания, на отшибе, далеко за кладбищенской оградой. После похорон Мамида пролежала в его постели три дня, а потом поднялась, закрыла за собой дверь и больше никогда в его комнату не возвращалась.
Я выплакал себе все глаза, то есть совсем выплакал, до того, что они превратились в две узкие слезящиеся щелочки с красными веками. Зулали улыбалась, меня это раздражало, я тогда еще не знал, что улыбается она не от радости, а от испуга или горя. Мне хотелось, чтобы она перестала это делать, потому я крикнул ей в лицо: «Зулали, дед умер. Твой папа умер». Она дернулась, словно от удара, замычала: «А-а, а-а». Да, сказал я, папа. Умер. Она заплакала сквозь улыбку, сидела, уронив на колени руки, улыбалась и плакала, и я тоже плакал, от боли и от стыда за то, что заставил ее переживать сильнее, чем она может вынести.
Дед не любил уменьшительных слов, потому всегда называл меня или полным именем – Назарос, или внуком. Зулали для него была или Зулали, или дочь, никогда – дочка. И только Мамиду он называл Мамидой, и мы по его примеру называем ее так. Хотя настоящее имя Мамиды – Майрануш, что означает «нежная мать». Мамида свое имя не любит, считает насмешкой, потому что ей так и не удалось стать матерью, что-то со здоровьем было не так, дети у нее получались, но вылетали. Что такое «вылетали», я не знаю и узнавать, если честно, не хочу, для себя я решил, что у Мамиды дети рождались сразу с крылышками и улетали из дому, как птицы. Муж у Мамиды умер давно, утоп в реке. После его смерти она устроилась в дом деда помощницей и много лет живет у нас. Своего дома у нее нет.
Я не знаю, что будет со мной и Зулали, если вдруг окажется, что Мамиде девяносто девять лет. Я этого очень боюсь, потому не выясняю ее возраст. Сколько проживет, столько и проживет. Она поклялась мне на моем нательном крестике, что поступать с собой, как дед, не станет. Однажды я так и спросил у нее – Мамида, ты тоже себя убьешь? Она прижала меня к своей груди так крепко, что чуть не задушила. А потом взяла мое лицо в свои большие ладони и проговорила, глядя мне в зрачки: «Запомни – я вас никогда не брошу!» И я ей сразу поверил. Еще бы, трудно не поверить, когда тебе ТАК смотрят в глаза, что аж в груди немеет.
Мы с Зулали немного помогаем Мамиде пропалывать огород, потом топчемся рядом, наблюдая за тем, как она разводит в каменной печи жаркий огонь. Сегодня вторник, а по вторникам, два раза в месяц, она печет хлеб – большими караваями и тонкими лепешками. Тот, который большими караваями, уходит на завтрак и обед, тонкие же лепешки мы едим на ужин – Мамида сушит их на жестяной печке или жарит на топленом масле с чесноком и зеленью. Когда хлеб залежится, она варит из него кончол – деревенский хлебный суп на жареном луке, зелени и яйцах. Еды нам хватает, а вот с деньгами у нас не очень. У деда была небольшая пенсия, но его не стало, и пенсии тоже не стало. Мамида теперь печет булочки – с изюмом и миндалем, и продает их на крохотном базаре, что находится на огибающей наше ущелье большой дороге. По этой дороге, поднимая облака пыли и нещадно чадя, ездят машины и рейсовые автобусы. Иногда они останавливаются, чтобы проголодавшиеся пассажиры купили себе попить и поесть. Выпеченные Мамидой булочки разлетаются вмиг, потому что очень вкусные: тесто она замешивает на сливках, изюм замачивает в вине, а миндаль обжаривает с корицей. И обязательно обливает булочки щедрой порцией глазури, которая потом, затвердев, покрывается трещинками, но не осыпается.
На базар мы выбираемся два раза в неделю – в пятницу и в субботу (в субботу в том случае, если в пятницу не все булочки продали), так что по четвергам Мамида печет булочки. А по вторникам, стало быть, хлеб. Сегодня у нас хлебный день.
Растопив печь, Мамида направляется в хозяйственную комнату – пора скатать поднявшееся тесто в круги. Я люблю наблюдать, как она возится с хлебом: движения ее несуетливы и наполнены смыслом, иногда мне кажется, что она разговаривает с тестом своими смуглыми натруженными руками и оно ей отвечает. Я могу часами любоваться тем, как она просеивает муку, добавляет в нее воды и полгорсти закваски, как тщательно месит, как чертит ребром ладони и костяшками пальцев на лепешках борозды, а в центре каждого каравая проделывает дырочку величиной с райское яблочко – через эту дырочку я иногда наблюдаю мир, Зулали, Мамиду. Зулали просто смотрит, Мамида работает, а вокруг ее головы вьется серебряным нимбом мучная пыль.
За то время, что мы провели на огороде, тесто поднялось, и грязный комочек расползся по его белому телу темной родинкой. Обнаружив это, Мамида сердито цокает языком. «Ну что мне с тобой делать, Зулали?» – говорит она. «У-а-и», – тянет Зулали. «Зулали, да», – вздыхает Мамида, смачивает в воде острый нож и срезает с мягкого живота теста неопрятное родимое пятно.
– Выкинешь? – спрашиваю я.