— А как же! — подмигнула она. — Передавай маме привет — от меня и от Жоржика!
Мы с Бимой брели вдоль канала, и конверт со страшными снимками обжигал мне бок и подмышку. Я ни капельки не сомневалась, что у меня ничего не выйдет. Тех, предыдущих, убивала моя ненависть. Я просто шипела им: «Сдохни! Сдохни!», и они исполняли приказ. Но здесь… допустим, я даже произнесу эту мистическую формулу… А зачем допускать-то? Вот возьми и произнеси! Хуже-то все равно не будет…
Я остановилась, взялась за конверт обеими руками и выпалила:
— Сдохни!.. Сдохни!.. Сдохни!..
Не замеченный мной встречный парень шарахнулся в сторону, отбежал на безопасное расстояние, оглянулся:
— Совсем сбрендила?!
Бимуля угрожающе зарычала, и парень, качая головой, пошел себе дальше. Честно говоря, я понимала его чувства: что-то похожее на церемонию вуду на Крюковом канале в белую ночь — это и в самом деле нечто…
— Сдохни!.. Сдохни!.. Сдохни!.. — еще несколько раз проговорила я и прислушалась.
В мире все оставалось по-прежнему. На улицах и набережных сгущались молочные сумерки — до одиннадцати еще немного стемнеет, а потом снова начнет светлеть. Белая питерская ночь, томительный морок, потерянная душа, отжатая в рыхлую творожную массу… Где-то там, глубоко в животе этой ночи, ворочается сейчас страшный склизкий урод с клыками и скрюченными пальцами. Или уже не ворочается? Возможно, его настиг удар моей ненависти… Возможно, он испускает свой мерзкий дух в эту самую минуту…
— Сдохни!.. Сдохни!.. Сдохни!..
Бима ткнулась лбом мне под колено. Что ж, можно понять и ее. Собака устала от странных выкрутасов хозяйки. Собаке хочется домой — слопать вечернюю миску каши и залечь на коврик. Всех их можно понять: и шарахнувшегося парня, и собаку Биму, и опера Сережу Свиблова, и его седовласого полковника, и даже неведомого урода из Сосновки. Не понять только саму себя, Сашу Романову. Получилось? Не получилось? Получится? Не получится? Откуда взялась во мне эта странная способность? Сохранилась ли она сейчас? И даже если сохранилась, сработает ли завтра, через неделю, через год?
Мы шагали домой, Бима нетерпеливо натягивала поводок, а я безуспешно пыталась припомнить что-то очень важное или казавшееся таковым — что-то, случившееся со мной еще до встречи с опером. До. Было ведь что-то такое и до конверта с этими жуткими фотками. Но что? Что?
Ах, да: звонок Сатека. Звонок Сатека и «Я-Люблю-Тебя-Слышишь»… Это произошло всего полтора часа тому назад. Полтора часа… — или полтора года? Сейчас уже и не поймешь…
Свиблов позвонил через день:
— Ну что, Саша? Получилось?
— Это вы мне скажите, получилось или нет! — психанула я. — Мне-то откуда знать? Вы что, думаете, ангел смерти мне докладывает? Да даже если и доложит, откуда мне знать, кто из десятков умерших ваш маньяк? Я делаю все что могу, и перестаньте задавать идиотские вопросы!
Он молчал так долго, что я подумала — разговор прервался.
— Сережа, вы еще на линии?
— Да, я здесь, — тихо ответил опер. — Не надо кричать, Саша. Вижу, вы приняли эту историю близко к сердцу. Что понятно. Но подумайте, каково мне. Дело-то висит на моей шее. Или даже на моей совести. Так что сделайте скидку, не корите за идиотские вопросы. По-человечески, да?
Мне стало стыдно.
— Извините.
— Ничего, — сказал он. — Я буду держать вас в курсе.
Июнь катился в лето — первый июнь в моей взрослой жизни, первый июнь без экзаменационной сессии, без годовых контрольных работ, без мыслей о каникулах — студенческих или школьных — месяц как месяц, мало чем отличающийся от прочих. На работе все сидели тихо, как бобики на привязи у магазина, — сидели и ждали. Чего ждали? А чего ждут бобики? Выхода хозяина, который отвяжет поводок и скажет — или не скажет, — что будет с ними, бобиками, дальше. И что бы он ни сказал, что бы ни сделал — бобики примут всё. Примут с визгом, трепетом, стоном или даже протестующим лаем — но примут. Все это было исчерпывающе верно и в отношении нас.
Нечего и говорить, что прежний свободный режим остался в прошлом. Теперь все старались приходить на работу вовремя: отдел кадров то и дело устраивал внезапные проверки. Вылазки наружу превратились в настоящую операцию, что-то вроде разведки боем. И хотя вскоре Грачев выбил для всех сотрудников особые пропуска, утверждающие, что «податель сего» пребывает в статусе перемещения из лаборатории на головную площадку института — или обратно, — это мало помогало. Пропуск еще мог сработать на улице или в транспорте, но не в случае, когда облава захватывала тебя в магазине, в зале кинотеатра или, еще того хуже, в пивнушке.
Чем мы занимались? Кто чем. Читали, вязали, расписывали преферанс, забивали козла, играли в «монопольку», в шахматы, в покер. Устав, выходили под окна перекурить и трепались, трепались, трепались. Временами кто-то, одурев от скуки и ничегонеделания, заводил речь о работе — вернее, о том, что именовалось работой в наших квартальных, годовых, пятилетних планах, но почти сразу же умолкал под удивленными и осуждающими взглядами коллег. Ведь планы заведомо составлялись на идеальной полуфантастической основе — как, впрочем, и последующий отчет об их выполнении, — так что внесение любой реальной практической детали немедленно разрушало эту воздушную конструкцию.
— Понимаешь, Сашуня, это как мир и антимир, — объяснял мне Троепольский. — Они не могут существовать вместе. Так вот, наши планы и отчеты — это мир, а реальная работа — антимир. Малейший практический опыт немедленно продемонстрирует полную нежизнеспособность всего проекта и таким образом уничтожит его. Ты хочешь, чтобы лабораторию закрыли? Нет? Тогда даже не заикайся о работе. Мы работаем раз в квартал — составляем отчет о предыдущем и пишем план на следующий.
Ха! «Мы работаем!» Честно говоря, «мы» не делали и этого: планами и отчетами в лаборатории занималась одна только Зиночка.
— Отдуваюсь за весь коллектив… — смеялась она.
Впрочем, Зиночка тоже не перетруждалась — внесение мелких изменений в прошлогодние версии документов занимало у нее не более часа…
«Ты хочешь, чтобы лабораторию закрыли?»
Я молчала, потому что Троепольскому вряд ли понравился бы мой ответ на этот вопрос. Конечно, мне не хотелось, чтобы их выкинули на улицу: как-то так получилось, что все институтские связи распались, и теперь грачевцы были моими единственными друзьями. Но еще меньше мне хотелось бы оказаться в положении самого Троепольского, для которого не существовало более страшной угрозы, чем перспектива закрытия лаборатории… Построить на этом жизнь? Продолжать и дальше это безрадостное пресмыкательство втуне? Бр-р… Я была совершенно уверена, что уйду оттуда при первой возможности — например, через три года, когда закончится обязательный стаж молодого специалиста. Вот только останусь ли я такой же через три года? Лаборатория затягивала, как болотная трясина. Тимченко знал, что говорил, когда предупреждал меня об подобном варианте…