Вера Пална мелко закивала в знак согласия. В ее подведенных и намазанных глазах ясно читался ужас. Я машинально принюхалась: тушь польская, подделка под «Ланком», духи «Клима»… Что я делаю, черт меня побери? Зачем пугаю до смерти эту куклу? Если секретарше и требовалось какое-либо доказательство моей принадлежности к застенкам тайных спецслужб, то я с избытком продемонстрировала его своим поведением.
— Ладно, живи… — сказала я, выпуская свою пленницу на волю. — В Конторе я служу… вот ведь гады…
Как и следовало ожидать, эта крайне неудачная попытка исправить ситуацию лишь усугубила ее. Но, с другой стороны, что я могла сделать? Да ничего, ровным счетом ничего. Оставалось утешать себя тем, что, возможно, когда-нибудь, в будущем, мне удастся что-нибудь изменить… хотя, честно говоря, в это слабо верилось. Пока же на дружеских отношениях с коллегами можно было поставить большой жирный крест.
Но еще сильней меня огорчала необходимость врать маме. Вот уж кто не мог не заметить перемен, которые происходили со мной в то время. Недельные отъезды еще можно было кое-как прикрыть внезапно наклюнувшейся аспирантурой, но попробуй объясни матери тот странный факт, что в «командировку» уезжает дочь, а возвращается совсем другая женщина — очень похожая внешне, но не та. У нее другая походка, другие движения, другой взгляд, другая манера одеваться и краситься, другая улыбка… — вернее, улыбка, как таковая, почти исчезла, сменившись жесткой усмешкой в сопровождении почти охотничьего прищура утративших мягкость глаз. Проходит несколько дней, и этот ледяной монстр постепенно оттаивает, возвращая к жизни прежнюю Сашу, но затем следует новая командировка, и все повторяется сызнова. Как объяснить маме эти чудовищные метаморфозы?
У меня не было никого ближе нее. Мы были не просто мамой и дочерью — мы были лучшими подругами, пристанищем и защитой одна для другой. Мы могли умолчать о чем-то, да и то лишь на короткое время, рано или поздно выплескивая на общий кухонный стол все свои секреты. Вероятно, что-то все-таки недоговаривалось, но только с ее стороны — ведь мать далеко не все может доверить даже взрослой дочери, и это естественно. К примеру, я ничего не знала о ее мужчинах — но я и не желала об этом знать! Конечно, причиной этого активного нежелания был элементарный дочерний эгоизм: я категорически отказывалась делить маму с кем бы то ни было, и она великодушно избавляла меня от нежелательного знания.
Но уж с моей-то стороны выкладывалось все без остатка. Часто мне даже не требовалось слов: мама без труда догадывалась о случившемся по одному моему виду. Догадывалась, но ни разу — ни разу! — не давала мне повода пожаловаться на эту необыкновенную проницательность. Она никогда не лезла в мою душу сапогами, нет. Она проникала туда только целительным лекарством, только благодатным поцелуем — поцелуем от слова «целить».
И вот все это кончилось. Ложь не может быть малой или большой — она просто есть, и этого достаточно для того, чтобы разрушить то, что казалось крепче любой крепости. Я видела горестное мамино недоумение, обиду человека, вернувшегося домой и обнаружившего, что домашние в его отсутствие сменили замок и теперь отказываются впустить его или даже просто ответить на стук в дверь. Вот он встает на цыпочки, надеясь разглядеть хоть что-нибудь в окно как чужой, как лишний, как незваный гость, — а на стекле лишь мерзлые узоры декабря и более ничего.
Зная маму, я была уверена, что она непременно винила в происходящем не меня, а себя и отчаянно пыталась разгадать, в чем именно заключается ее вина. Когда она обидела меня? Что было сказано не так, или не теми словами, или не тем тоном? Возможно, в какой-то момент она должна была промолчать? Возможно, напротив, она промолчала не вовремя? Я смотрела на ее мучения и мучилась сама, но альтернатива казалась еще хуже. Ведь если начать рассказывать, то придется выложить всё, начиная с самого первого убийства. Как она посмотрит на меня после этого? Не отвернется ли в ужасе от чудовища, в которое превратилась ее дочь?
Нет-нет, меньше всего мне хотелось подвергнуть ее и себя еще и этому испытанию. Оставалось утешаться тем, что договор с Новоявленским не вечен. Скоро наступит февраль, приедет Сатек, мы сыграем свадьбу и вернемся к нормальной человеческой жизни. И тогда, конечно, всё забудется. Не сразу, но забудется. Ведь если не верить в это, то совсем худо. Потому что содержание «командировок» не ограничивалось обучением.
Два-три раза в неделю на базу приезжал Новоявленский, и мы отправлялись на ликвидацию. Неудача с Раисой из элитного дома отдыха была последней — в дальнейшем я действовала без осечек; Полковник хорошо усвоил урок; теперь он заранее заряжал меня информацией о цели — как правило, настолько омерзительной, что я отказывалась дослушивать до конца. Допускаю, что в каких-то деталях он обманывал меня, но в общем и целом рассказы выглядели достаточно правдоподобно. Насильники, воры, мошенники, убийцы… Я уничтожала их без малейшей жалости, как ядовитых змей.
Если бы этих мерзавцев можно было отдать под суд, они, без сомнения, не получили бы ничего кроме вышки. Увы, все мои «клиенты» принадлежали к категории неподсудных. Каждый из них, по словам полковника, располагал непробиваемой защитой в самых высоких кругах власти — защитой, которая никогда не позволила бы довести дело до суда.
— Есть десятки способов убить человека, — говорил Новоявленский. — Этим занимаются у нас специальные команды. Но в данном случае я не могу послать на операцию свою команду: об этом так или иначе станет известно наверху. И тогда заварится такая катавасия… Короче говоря, нужна естественная смерть или несчастный случай — такой, который не вызовет подозрений там, где не надо. Поэтому мне нужна именно ты, Саша.
Теперь он перешел со мной на «ты» — видимо, для поддержания более доверительной атмосферы. Я по-прежнему старалась держать дистанцию: «вы» и Константин Викентьевич, но проведенные бок о бок часы не могли не сказаться — мало-помалу мы превращались в партнеров, связанных общностью целей.
«А впрочем, почему бы и нет? — думала я. — В конце концов, этот человек пока не сделал мне ничего дурного. Пока. Если забыть о пластиковом пакете в его личном сейфе».
Я ехала по скользким зимним дорогам в бесшумных «Волгах» и в ревущих надсаженными моторами «газиках»; я входила в сияющие театральные фойе, в бальные залы и в дымные кабаки. Меня облачали то в роскошное вечернее платье, то в модный джинсовый костюм, то в овчинный тулуп; меня высаживали у покрытых ковровой дорожкой ступеней из импортного лимузина и в чистом заснеженном поле из военного вертолета. Я била без промаха; для успеха мне требовалось лишь хорошо представлять себе внешность цели, ее манеру ходить, говорить, гримасничать. Я просто должна была «видеть» свою жертву, неважно как и все равно где — в реальности или в воображении. Видеть и ненавидеть. Ненависть была моим горючим, моим клинком, моей пулей. Поэтому, когда Новоявленский приносил достаточно много киноматериала, мне даже не приходилось покидать базу.
Так я управилась с неким замминистра, который, по словам полковника, возглавлял систему незаконного сбыта икры за границу. Этот жирный боров был женат на чьей-то крайне влиятельной дочери и благоразумно делился прибылью с самыми высокопоставленными людьми, а потому считался практически неуязвимым. Тем не менее для пущей безопасности он раз в два года полностью обновлял штат рядовых исполнителей, вольно или невольно замешанных в воровстве. Этих людей просто топили — самым буквальным образом. Топили и набирали новых — до следующего обновления кадров. Новоявленский показал мне снимки и списки погибших, а потом прокрутил фильм с выступлением мерзавца на каком-то пленуме. Этого хватило: назавтра полковник известил меня, что замминистра принимал душ в ванной своего загородного дворца и поскользнулся, наступив на обмылок.