Лопухи и лебеда | Страница: 41

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Ночью я слышу грохот.

Кто-то тормошит меня, кричит, плачет. В тусклом синем свете я вижу две склоненные ко мне головы.

– Я так и знала! Уверена была!

Летчик быстро ощупывает мою голову, бока, руки:

– Где больно?

– Да не больно ни капельки!

Мама недоверчиво следит за тем, как я поднимаюсь с пола.

– Господи, зачем я только вас послушала! С ним же нельзя быть спокойной ни минуты, это не ребенок, это какой-то кошмар!

– Мама, – шепчу я сердито, – ты же голая!

Они с летчиком пугливо косятся друг на друга. На нем только белые подштанники, а мама в ночной рубашке.

Она с визгом кидается под одеяло, а летчик – к дверям. Купе наше сотрясается от хохота.


Наутро не только в нашем, но и в соседних вагонах уже знают, что я упал. У нас полно народу, сесть негде, и мне уже порядком надоело торчать в коридоре.

– Нет, вы себе представьте! – рассказывает мама очередному гостю. – Буквально сантиметр в сторону – и он бы ударился головой об стол! Это надо умудриться!

– Ну, хватит, – ворчу я.

Пузатый дядька в украинской вышитой рубашке осматривает место происшествия, прикидывает высоту.

– То, видать, как дернуло покрепче, ты и нырнул, – рассуждает он.

– Так он же не с этой полки упал, а вон с той, – возражают ему. – Мы же вон куда едем!

– А мы в Курске паровоз меняли, – вспоминает проводница. – Это в котором часу было?

Летчик стеснительно пожимает плечами. Он с утра не проронил ни слова.

– Это было ровно без двадцати три, – хладнокровно сообщает соседка. – Я сразу же на часы посмотрела.

– Точно! Как раз мы паровоз меняли, он нас назад подавал.

– Он и нырнул! – заливается дядька. – Без парашюта!

За окном летит нескончаемый южный день, дымный, солнечный, мелькают белые мазанки, крытые золотистой соломой, встает громада, черная среди желто-белесой степи, и поворачивается, пока мы ее огибаем.

– Ой, что это? – спрашивает девушка.

– Это терриконы, – объясняю я.

Человек в кителе смеется:

– А что такое терриконы?

Я презрительно пожимаю плечами:

– Сваливают в кучу пустую породу, вот и получается такая гора.

– С ним лучше не связываться, – улыбается мама. – Где он это все берет – хоть убей, не знаю!

– Перестань, мам!

– А что я такого сказала? – обижается она.

На станциях нас караулят бабки с ведрами и корзинами. Они бросаются к дверям и окнам вагонов и певучими голосами предлагают свой товар, а мы мечемся между ними.

– Мама, это кукуруза?

Торговка торопливо разворачивает марлю, натирает солью дымящийся початок. Аппетитный пар щекочет мне ноздри.

– Покушай, хлопчик…

Мама удивляется:

– Ты никогда не ел кукурузы?

Загорелая краснолицая молодуха чертит босой ногой в пыли.

– Почем вишня?

– Десять карбованцев.

– Кило? – недоверчиво спрашивает мама.

Девушка пугается:

– Та ведро…

И, дурея от дразнящего изобилия и непривычно дешевых цен, мы тащим с собой в вагон горячую вареную картошку и малосольные огурцы, вздутые, все в складочках, огромные помидоры, мелкие, каменные, необыкновенно сладкие груши и ведро вишни, которое нам нипочем не съесть.

– …А в Уфе у Лешки последние штанишки украли…

Мама рассказывает, не в силах оторваться от помидора, жадно ловит его сахарный багровый сок, чтоб не пропало ни капли.

– Мы там прямо на пристани две недели валялись. У него единственные штаны были. Я постирала, сушиться повесила, а их увели… Он у меня там совсем помирал. Врач посмотрел и говорит: вы силы зря не тратьте, вы еще молодая, живы будете – еще нарожаете, а ему все равно не выжить…

– Тиф, что ли?

– Не дай бог! – пугается мама. – Понос голодный.

– Да-а… – тянет толстяк. – Вот тогда бы эту обжираловку!

И самодовольно смеется и обводит всех взглядом – как хорошо, что все мы живы!

– Мы в сорок втором в Копейске жили, муж мой приехал на два дня, их там переформировывали… – вступает проводница. – Я картошечки достала. Муж говорит: у меня поллитра есть, сходи обменяй на что-нибудь. Ему, бедненькому, конечно, выпить охота, ну, он увидел, на кого мы похожи, и не выдержал. Водка тогда, сами знаете, дороже всех денег была. Взяла я эту поллитровку и пошла с дочкой на базар. Гляжу – инвалид безногий бутылку масла продает. Предлагает меняться. А я, дура, думаю – ведь что ни купишь, все враз съедим, а масла надолго хватит. Поменялась я с этим инвалидом, чтоб ему ни дна ни покрышки, прихожу домой, а в бутылке только стенки маслом обмазаны и сверху чуточку налито, так смотришь – вроде масло. А там – вода… Господи, как я ревела!

Она, кажется, и сейчас готова заплакать.

А слушатели кивают и улыбаются задумчиво, у каждого своя похожая история плывет перед глазами, осеняя лица особой, сладкотомительной грустью военных воспоминаний. В их улыбках – и жалость к себе, и превосходство над самими собой тогдашними, прежними, времен войны…

– Эти инвалиды – это какое-то бедствие, – оживляется вдруг наша соседка. – Я живу на Дорогомиловской, так у нас на рынке до сих пор проходу нет от этих инвалидов. Пьяные вечно, дерутся, ругаются! Мы даже в Моссовет писали!

– А у нас во дворе контуженый жену убил, – говорю я. – Он ее из пистолета застрелил, потому что она с ним жить не хотела.

– Какой ужас! – говорит тетка. – И главное, что на них нет никакой управы. Милиция сама их боится.

Проводница вздыхает в дверях:

– Народ от войны лютый стал.

– Да войны уже десять лет как нет, а он – все лютый!

Летчик как-то странно щурится.

– Инвалиды буянят… – говорит он, заерзав, и неприязненно улыбается. – Интересно знать, где бы вы все были, кабы не эти инвалиды?

Воцаряется неловкая тишина.

– Я же совсем не в этом смысле… – заикается тетка, оглядываясь за поддержкой.

Летчик спрашивает у мамы:

– Извиняюсь, ваш муж на фронте был?

– Всю войну, – вздыхает мама. – Ранен два раза…

– Руки-ноги целы?

– Слава богу, целы.

Он отворачивается к окну и бормочет:

– Ну, счастье ваше…


Я караулю вещи на узком перроне. Толпа быстро растекается во мраке. В горячем, мягком воздухе, насыщенном влагой, струятся пряные запахи, и женщины кричат гортанными голосами.