Гувернантка | Страница: 25

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Когда же стрелка на циферблате часов приблизилась к римской цифре «двенадцать», в слабом мерцании на куполе начали угадываться расплывчатые очертания лица, исполненного достоинства и покоя. Молитва, до сих пор размеренная, подобная то нарастающему, то стихающему шуму моря, превратилась в громкое пение, которое возносилось над площадью; те, что уже вышли на улицу, услыхав эту набирающую мощь мелодию, повернули обратно, глаза, вглядывающиеся в неясную игру пятен, улавливающие всякую перемену на медной кровле, старались распознать контуры мимолетного образа, который медленно проступал из черноты и минуту спустя таял — мглистый, нестойкий, но до боли знакомый каждому, как черты материнского или отцовского лица.

Воздевая руки, люди показывали друг другу светящееся пятно на медных листах, которое, подрагивая под легкими порывами ночного ветра, то гасло, то прояснялось, целовали землю, бросали в чашу для пожертвований последний грош, извлеченный из складок платья, стоя на коленях, горячим шепотом молили об исцелении, по щекам текли слезы, глаза сверкали, а я крепко держал Анджея за руку, чтобы не потеряться в этой толпе, которая, ожив, двинулась процессией вокруг храма от одной остановки Крестного пути к другой с громким пением: «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный…» А смутные очертания лица или фигуры, складывавшиеся из сверкающих на медном куполе искр, то светлели, то темнели, исчезая во мраке, как волны горячего воздуха, играющие над огнем.

Назавтра день занялся погожий. Я проснулся рано. В лучах утреннего солнца купол — я видел его из окна — выглядел как обычно: зеленый, покрытый ярью-медянкой. Трудно было поверить в то, что происходило на наших глазах ночью. Янка сидела возле панны Эстер. Неотрывно, сосредоточенно следила за каждым движением сомкнутых век, будто само теплое дыхание воздуха, плывущего из окна со стороны св. Варвары, несло в себе обещание скорых перемен. Янкина сосредоточенность ничуть не походила сейчас на простое любопытство, обратившись в тихое и напряженное внимание, словно что-то уже было предрешено и оставалось только ждать, пока ресницы дрогнут, веки поднимутся и в комнате вновь зазвучит веселый легкий смех — как тогда, в то воскресенье на лугу за Нововейской.

Вечером из кухни доносился голос пани Мауэр, заглянувшей к нам будто случайно — а на самом деле разузнать про панну Эстер — и теперь рассказывавшей о том, что произошло утром в Саксонском саду. «Я подошла совсем близко, — говорила она Янке, — но они не улетели! Ни чуточки не испугались!» — «Голуби?» — «Да нет же! — горячо возражала пани Мауэр. — Воробьи!» — «Воробьи?» Янка недоверчиво поднимала брови, но пани Мауэр клялась, что они сели ей на ладони! Виданное ли дело? Что-то случилось в мире, что-то из ряда вон, священное, непонятное, отчего и солнце стало светить по-иному, и даже птицы, которых — это каждый помнит — учил добру сам Святой Франциск, прониклись учением Евангелия и прилетают к людям, как к братьям! «Ах, — вздыхала пани Мауэр, — что за счастье видеть такое…» Она еще ощущала прикосновения коготков, легкие удары клювиков, жадно подбирающих каждую крошку в лодочке раскрытой ладони. Взъерошенные, громко чирикающие, воробьи слетались со всех сторон, садились на плечи, на руки, на шляпу! Пани Мауэр, растроганная воспоминанием о птичьих ласках, чувствовала себя на верху блаженства.

Отец качал головой, но ничего не говорил, поскольку и ему передалась возвышенная серьезность долетавших из-за приоткрытой кухонной двери женских голосов. Только вечером мы развернули на столе «Курьер цодзенны». Сам Прус писал о том, о чем гудела вся Варшава: «Неудивительно, что незаурядные явления вызывают в душах тревогу, однако человеческая мысль, постигающая тайны природы, уже многое способна объяснить, так что поверим скорее ученым, которые беспристрастно и с осторожностью исследуют эти тайны, нежели ошибочным впечатлениям, каковые, правда, радуют наши сердца, но и пробуждают в них необоснованные надежды. Свечение медных предметов после жаркого дня разные может иметь причины. По мнению профессоров, с которыми я беседовал в Агрономическом институте, ночью из темноты могут появляться рои фосфоресцирующих насекомых под названием avis coelis, которые, привлеченные теплом нагревшегося за минувший знойный день металла, ищут убежища от прохлады росы и, сплачиваясь в летучие колонии, металл этот сплошь покрывают, интенсивно излучая свет, ибо тепло усиливает в них инстинкт размножения и побуждает к соединению…»

«Вот оно что: насекомые! Слыхали? — пан Эрвин с ироническим блеском в глазах потрясал «Курьером». — Насекомые! А даже если и насекомые, что с того? — Рука пана Эрвина застывала в жесте адвоката, выступающего по сложному делу. — Почему — прошу обратить внимание — эти насекомые собрались именно здесь, на куполе св. Варвары? Мало, что ли, вокруг других крытых жестью домов, не менее теплых? А Прус? Какие он подбирает слова — будто сам сомневается в истине, которую защищает! Да ведь защищает он ее только по обязанности!»

Ян нетерпеливо махал рукой: «Скажите мне, почему Бог всегда является на окнах, на деревьях, на крышах? Почему не на страницах Евангелия? Подумайте. Разве не так должно быть: читаешь Библию и видишь Его во всем сиянии? Вам известен хоть один случай, когда Он явился бы таким образом? Почему всегда оконное стекло, труба, башня?»

«Потому что, дорогой мой, — заявлял пан Эрвин, — у нас мало кто читает Библию. А ксендз Олендский чем-то встревожен. Вы заметили, пан Александр, с каким сомнением он обо всем этом говорит? А епископ? Набрал в рот воды и ни словечка, хотя и не отрицает, — известное дело, церковь нынче нуждается в чудесах…»

Но назавтра со всех сторон хлынули будоражащие вести. «Даже солнце по-другому заходит, — сообщил нам дворник Маркевич, когда мы снова вышли на крышу, чтобы, стоя у перил, высматривать знамения. — Вон там, — вытягивал он руку, — там, над церковью, вы когда-нибудь видали такие огни?» Мы молча смотрели на небо над православным собором на Саксонской площади, а там — мы могли бы поклясться, — в северной части города среди облаков мерцали как живая ртуть слабые огоньки, переливаясь множеством разных оттенков, обесцвечиваясь и вновь обретая окраску, будто сонное крыло ветра смахивало с лазури сероватые тени, чтобы вызволить из-под облаков светло-розовую подкладку неба.

«Эта иллюзия заразительна», — говорил Ян. Ах, возможно, так оно и было, да что толку, если даже цвет листьев, окраска туч казались более насыщенными, а контуры деревьев более осязаемыми, чем обычно, и весь город, чудилось, утопал в нежном голубином свете, словно в ртутном свечении сумерек мир смягчался, забывая о своей непреложной обязанности убивать. По вечерам над городом проплывали длинные терпеливые зори, каковые — поговаривали — имели право появляться в Петербурге, да и то зимой, над замерзшими каналами Невы, над шпилем Петропавловской крепости, над зданием Адмиралтейства, но ведь не здесь же, над Вислой, над собором св. Иоанна, над Замком, над костелом Сакраменток, вдобавок в разгар лета! Стаи темных птиц прилетали среди ночи на Старе Място и — немые, сонные, похожие на тронутые морозом листья черных буков — обсыпали башни костелов. На куполах церквей св. Троицы и св. Михаила Архистратига медь горела стеклянистым багрянцем, хотя за кладбищем на Воле уже не было видно солнца, а вестфальские колокола сами начинали раскачиваться на колокольнях, хотя ни единое дуновение не тревожило темный воздух. Прислони лицо к оконному стеклу — спящие на подоконниках голуби, разбуженные тобой, и не думали улетать, а только лениво приподнимали желтые веки и через минуту опять засыпали. Ах, мы знали, что это всего лишь свет мечты озаряет город и реку, но счастливая легкость души была куда убедительнее, чем трезвые слова разумных.