Да, они туда поехали, чтобы умереть. И всё обдумали. Всё. И ушли, как Филемон и Бавкида, которым удалось выпросить у богов одновременную смерть.
А потом, потом, когда баронесса фон Вечера умоляла, чтобы ей отдали тело дочери, эти люди из Гофбурга, эти страшные люди из Гофбурга… Переговоры с графом Таафе [34] — он ведь был всемогущ — ни к чему не привели. Вдобавок еще от баронессы потребовали, чтобы она немедленно, первым же поездом, уехала из Вены в Венецию, потому что — как ей сказал советник Эрмлих — венский люд, обожавший наследника престола, разорвет ее в клочья, если только она отважится выйти на улицу. А императрица, императрица якобы прислала баронессе фотографию того дома в Майерлинге, на которой кто-то пометил крестиком окно комнаты, где они…
Похороны должны были состояться в Хайлигенкройце, но матери запретили туда приехать. Вы можете такое понять? — У панны Эстер от волнения прерывался голос. — Матери нельзя присутствовать на похоронах дочки! Потом Марию одели, и этот императорский врач, Аухенталер, и господин Стокау, поддерживая ее с двух сторон — вы только себе представьте, — повезли в экипаже, ледяную, в голубом платье, глаза открыты, в Хайлигенкройц, на кладбище. Она до сих пор там лежит. Баронесса Вечера поставила близ могилы часовню, очень красивую, из белого мрамора. И там всегда свежие цветы. Ах, пан Александр, гора роз, даже когда все завалено снегом».
Тарахтели колеса, сверкали оси, постукивали палки. Я шел мимо каталок, носилок, кресел на колесиках, на меня смотрели глаза, в которых не было надежды, я видел лица, меркнущие на солнце, будто припорошенные серой пылью, мы с отцом и Анджеем двигались по узкому проходу среди калек к открытым дверям костела св. Варвары, и, проходя между этими шпалерами боли, глядя на протянутые руки, сжимавшие медные кружки с одинокой монетой на дне, я не переставал думать о женщине и мужчине, избравших хорошую, спокойную смерть в далеком городе Майерлинг, покинувших мир, который, как сказала панна Эстер, даже их взгляда не заслуживал.
«Может быть, Охорович?»
«Охорович? — Ян посмотрел на меня. — У него дурная слава. Медицинский совет не желает его признавать». — «А Прус защищает. И Халубинский. Он магнетизирует чуть ли не по сорок человек в день». — «Как хочешь, я могу попробовать с ним связаться через Осталовского…»
Вечером я зашел в комнату к отцу.
«Охорович, говоришь? Что ж, я о нем много слышал, — отец взял трубку, — но, думаю, лучше бы сразу к Васильеву». — «К Васильеву? — я с удивлением посмотрел на отца. — Да ведь Васильев в Петербурге!» — «Вот-вот, все так думают, а он между тем со вчерашнего дня в Варшаве». Я так и подскочил на стуле: «Где?» Отец разминал в пальцах табачный завиток: «В Варшаве. Мне советник Мелерс сказал. Остановился в доме Калужина на Праге, на Петербургской, и носа оттуда не кажет — не хочет огласки. И никого не принимает». — «Тогда что же он здесь делает?» — «Задержался на два-три дня по пути из Киева в Кенигсберг, к самой герцогине Гофштедтер, у которой сын болен гемофилией».
Васильев! В Варшаве! Я не мог опомниться. Отец нахмурился: «Только сохрани эту новость для себя, чтоб не подводить советника Мелерса. Он Васильева знает еще по Одессе и очень уважает. Васильев хоть и не дворянин, однако ж… его принимает в Царском Селе сама великая княгиня — говорят, он избавил от опухоли цесаревича. К нему и генералы, и сановники за советом ездят, слух идет, что он ясновидящий, по глазному дну угадывает будущее и болезни распознает по цвету крови. Надо бы тебе зайти к советнику Мелерсу, может, он поспособствует…»
К дому, где на втором этаже в квартире номер семь жил советник Мелерс, я подъехал без чего-то одиннадцать. Когда пробили часы, слуга советника Игнатьев ввел меня в темную гостиную — большие окна, задернутые плюшевой портьерой, почти не пропускали свет. «Советник Мелерс сейчас спустятся. Но время необычное, так что…» Он замолчал, давая понять, что я явился слишком рано.
Темная комната была перегорожена большим дубовым письменным столом. Слева часы: латунный циферблат с надписью «Gothardt — Zurich», гирьки на цепочках, медленно раскачивающийся маятник… Где же этот Мелерс? Почему заставляет так долго себя ждать? Мне хотелось немедленно изложить суть дела — ведь время не терпит! У дверей, под красивым пейзажем Черного моря кисти Айвазовского, на французской кушетке со спинкой, расписанной цветами гортензии, лежала шелковая шаль, небрежно брошенная на пурпурный плюш. Я посмотрел на стол. На блестящей столешнице бронзовые пресс-папье, маленький судовой колокол со стершимся английским названием, несколько карандашей в стаканчике из слоновой кости, лампа на ящеричной лапе под светлым стеклянным колпаком, набор веленевой почтовой бумаги. Казалось, кто-то минуту назад прервал едва начатую работу. По обеим сторонам комнаты стояли высокие шкафы: красное дерево, хрустальные стекла, на нижних полках тщательно разложенные минералы и раковины, выше — картонные папки с названиями судебных процессов, еще выше — годовые подшивки «Правительственного вестника», а на самом верху — номера «Гражданина» князя Мещерского.
Сколько бы раз мысли мои ни возвращались к той минуте, когда я впервые переступил порог гостиной советника Мелерса и остановился на мягком ковре с бухарским узором, столько раз возвращалось и тогдашнее изумление, смешанное с тревогой и восхищением. Какая же это была гостиная! Она напоминала прячущийся в тени грот. Стало быть, здесь, на Розбрате, в этом ничем не примечательном доме со сдающимися внаем квартирами, который мог самое большее пугать прохожих гипсовым барельефом Медузы на фронтоне, здесь, по соседству с фруктовым оптовым складом, со складами скобяных изделий, где можно было купить луженые ведра, деготь, топоры и свечи, здесь, между дворами доходных домов, откуда доносились крики прислуги, лудильщиков, гранильщиков и старьевщиков, скрывалось это наполненное тишиной, уставленное красным и дубовым деревом помещение, поблескивающее латунью и шлифованным стеклом, заселенное величественными тенями и мятущимися бликами, так непохожее на квартиры на Новогродской? Между тем Игнатьев взял у меня из рук трость с серебряным набалдашником и любезно указал на кушетку.
«Прекрасная коллекция», — сказал я, чтобы нарушить тишину. Он наклонил голову и загадочно улыбнулся: «Да, прекрасная. А вот тут, — он коснулся пальцем застекленной полки, — извольте взглянуть, это всё с Урала, из Богословского округа…» Я посмотрел на обломки темных и светлых камней, разложенные под стеклом, а он негромким, теплым голосом, очень серьезно продолжал: «А тут минералы из Сибири, из-за гор, собирали на Енисее». Мне хотелось, чтобы он напомнил обо мне советнику Мелерсу, но Игнатьев — видимо, полагая, что гостей надлежит развлекать разговором столь же содержательным, сколь и неспешным, — помолчав, добавил: «Такой коллекции вы нигде не найдете». На медных табличках виднелись латинские названия. Я чувствовал, что тембром голоса и внушительной, размеренной речью слуга подражает хозяину. Он старательно выговаривал чужие слова, каждое произнося с петербургским акцентом, будто доводя до моего сведения, что знания, не нуждающиеся в языке тайны, ясные и понятные любому, обладают несравненно меньшей ценностью, нежели знания, доступные лишь немногим.