Первое. Запах. Потока – размытой земли, торфа и пропитанной дождем лесной чащобы. Точнее – поскольку, хоть лени мне не занимать, я всегда был за точность, – так вот, точнее – невыносимый смрад гнили. Потом. Звук. Рев и грохот реки, вышедшей из привычных берегов и рвущейся сквозь низинный кустарник в виде широкой, не виданной прежде стремнины; рев и грохот дождевого потока, вонзающегося, словно лезвие топора, в тесное ущелье.
Дальше – прорвавшийся под причудливо косым углом луч света, озаряющий ущелье и пронзающий мир вокруг, накрытый тенью мрачных облаков в небе. Вода сверкает белизной. Мне нужно время, чтобы привыкнуть к этой белизне и узнать в ней реку. Реку Франклин. Чистый, всеобъемлющий и цельный мир – подумать только! Ни презиков, ни покрышек, ни жестянок, ни диоксинов, ни гнутых, ржавеющих хромированных железяк, некогда украшавших автомобили, ни прочей дребедени, попавшей сюда из нашего мира. Это совсем другой мир. Это река. Берущая начало на отрогах хребта Чейн. Низвергающаяся с горы Гелл. Петляющая змеей через пустоши у подножия громадного массива Френчменс-Кап. Вписывающая свое прошлое и пророчащая будущее в громадных ущельях, прорезая себе путь через горы и скалы, настолько подмытые, что их называют террасами, через выщербленные валуны и дивные позолоченные окатыши донного галечника, через наносы берегового гравия, что смещаются с каждым годом, с каждым разливом, – через те самые наносы гравия, которые некогда были речной породой, которая некогда была валунами, которые некогда были подмытыми скалами, которые однажды были горами и когда-нибудь снова ими станут.
И тут я увидел их. На гребне белизны – два красных плота, и в каждом – люди, и каждый неотрывно таращится на стремнину, по которой их несет.
Впереди ослепительной белизны – обломок скалы. Покатая каменная глыба размером с несколько домов, обращенная с одной стороны к скальному отвесу, а с другой – к водопаду. И тех девятерых, кажется, вместе с двумя красными плотами вынесло прямо на эту глыбу. Но лиц людей не различить. Они едва проглядывают сквозь кружево миртовых листьев, подхваченных водоворотом у меня перед глазами. На краю громадного валуна, сползающего в водопад, собрались люди – их взоры устремлены на руку, торчащую, словно длань призрака, из бурного потока всего лишь в нескольких метрах от того места, где они стоят.
Подобно софиту, косой солнечный луч освещает руку, как бы подчеркивая ее бесплотность. Люди на скале, как зачарованные, с ужасом глядят, как пальцы руки расправляются в луче света, словно вопрошая – вытягиваются настолько возможно и судорожно дергаются, а по мере того как они дергаются, запястье поворачивается, шаря в маленьком, плотно сжатом мирке солнечного света, словно в надежде что-нибудь нащупать. Там, где гипнотически шевелящаяся рука выступает над водой, водопад пока не достиг отвесного ската – до него еще метра два вниз по течению. В этом месте река несется под уклон, образуя шальной, беспорядочный водоворот. И здесь же, зажатый меж подводных камней в бурливом потоке, застрял человек, которому принадлежит эта рука.
Я. Аляж Козини, речной лоцман.
А если точнее, освещенная рука – это моя рука.
Голова моя, зажатая меж камней, несомненно, выступает из-под нависающего над нею валуна. Несомненно. Синее пятно моей лоцманской каски и очертания лица видны тем, чей взгляд проникает на несколько сантиметров в глубь потока. (Сколько их? Семь, восемь или девять? Толку-то? До них можно запросто дотянуться, как и до воздуха, которым они дышат, но мне это недоступно, – не дотянуться ни до воздуха, ни до них, как и им до меня.) Но мое тело, стиснутое камнями, застрявшее под водой, никому не видно. Тем, кто пялится на меня в отчаянном бессилии, я, наверное, кажусь Иоанном Крестителем, чью голову на подносе принесли Ироду. Забавная мысль. Забавно, что на пороге смерти в голову даже приходят забавные мысли. Возможно, ужас замешен на юморе.
А тут еще вот какая странная штука: место моей гибели может стать туристическим памятником, пусть маленьким, пусть скромным. И эта мысль – это откровение – меня веселит. Оказавшись в прискорбном положении, я еще способен шутить. Я и сам как будто стал жертвой чьей-то дьявольской шутки. Эта мысль кажется невыносимой. А поскольку мой смех выливается в крохотные пузырьки воздуха и рвется наружу, сливаясь с другими пузырьками в потоке, я невольно пытаюсь дышать. Вода врывается мне в рот и заполняет глотку.
Мне дурно.
Такое ощущение, что я растворяюсь.
Я чувствую, как это ощущение заполняет меня вместе с водой и куда-то выталкивает. Не мое тело, нет, а меня выталкивает куда-то – в другое время, другую реку. Нет, в ту же реку, только не бурную, а совсем спокойную и такую теплую, что кажется, будто она из другого мира. И тут я узнаю его – то место, где мы входим в реку и отправляемся в путь. Коллингвуд-Бридж. Это было, наверное, дней шесть, нет, пять – пять с половиной дней назад; это было тогда и там. Там – это я, стою у края реки. И когда я смотрю на себя тогдашнего, то вижу незнакомца. Но это я. Я различаю дурацкий крючковатый нос, похожий на орлиный клюв, и тело – да, тело, – знак того, что оно когда-то было. Боже мой, вы бы только видели это! А ведь это мое тело – я его вижу: короткое, приземистое, – но отвращения к нему, как тогда, не чувствую. Тогда я ненавидел его за костлявость, помноженную на дряблость: там, где у лоцмана должны быть мышцы, у меня была преимущественно обвислая плоть цвета застывшего жира. Но если поглядеть сейчас, оно выглядит почти идеально сложенным и приспособленным к жизненным целям. Оно способно передвигаться на обеих ногах, правда, походка у него до смешного неуклюжая и размашистая, скорее как у павиана, чем у человека, и все же это человеческая походка. Руки – тонкие, плохо приспособленные к тому, чтобы поднимать и переносить тяжести и выполнять всякую прочую ручную работу. Что до лица, что же, дышит оно легко.
Легко!
Подумать только, человек, которому легко дышится, озабочен главным образом тем, что́ скажут о его пухловатой талии клиенты, оплатившие путешествие. Забавно. Просто смех!
Но самое интересное, что это болезненное самолюбие незаметно. Равно как и его привычная застенчивость. Выглядит он спокойным и самоуверенным, а неряшливый вид только внушает доверие клиентам – они с восхищением глядят, как он идет к ним небрежной походкой. Что до бронзово-пламенного лица – ну что же, по-моему, лицо это не лишено привлекательности. Правда, ему недостает мальчишеского задора, свойственного всякому речному лоцману. Лицо унылое, землистое, заросшее, с заостренными чертами и странно выдающимися скулами, которые выглядят так, словно на них запечатлелись едва ли не все жизненно важные вехи, стершиеся со временем, отчего оно походит на обезлесенный горный склон, не утративший, впрочем, былой притягательности. Обветренное, смуглое лицо, похожее на пустыню, однообразие которой нарушает разве что большой нос, торчащий, словно одинокий башенный копер над заброшенным рудником. Это столь очевидно, что я не перестаю удивляться, единственная ли это его приметная особенность, в то время как все остальные мало-помалу истерлись. Так что же в этом лице привлекательного? Может, то, что в ранних отметинах в виде ломаных багровых складок, в почерневших зубах, невьющейся рыжей шевелюре – во всей его мрачности угадывается жизненный опыт и страдание. А возможно, и знание.