Вот и подумаешь, зачем старость на Земле.
В Крещенский четверг дойдешь до храма каменного, не отделанного. На полу известка полита водой, брызнувшей мимо тары. Полиэтиленовая пленка на весь алтарь. Перед распечаткой образа Серафима поплачешь, да и пойдешь себе на уме, льдины в голове ворочая.
А от храма по переходу, как на заказ, бабушка.
Говорят, сам Христос платком обвязался и старушкой предстал, один глаз слеп. Хотя это рождественская история, а тут Крещение. И у нее сумка тяжелая от воды, по переходу не идет – стоит. Мы оглядываемся, оглядываемся и вот уже стоим втроем поперек машинного хода, под своим светофором, вполполам согнувшимся.
Фронтовичка, сын московский умер, питерский – овдовел, с тремя детьми на руках, невестка позвонит в пять, скопила на смерть – украли, милиция не нашла. Жизнь такая щедрая на сюрпризы, как бабушка на цитрусовые карамельки: спасибо, буду Бога молить, – а нам того было только и надо, чтобы кто о нас помолился, да попечалиться о чужом.
И только в эту субботу была приглашена на крещение к тем, чья старость стучит ходунками еще в несусветной дали и, кажется, совсем не наступит на тень от купели. Рукам священника семьдесят лет, и он учит безбрачного крестного удержать младенца и отрицает нас сатаны, черных кошек и прочих примет, которых наслышан побольше нашего, и в конце по-простому велит родителям терпеть и вкладывать.
Потому что и они такие же были маленькие и невыносимые, и спать мешали, пока не дожили до этих морозов.
Вчера впервые подумала, чего это я в центр на Пасху поехала, когда дома такой большой теплый грохочущий храм? Братеевский новодел с диагональными рядами окон пристроили к чуть ранее появившейся маленькой деревянной церковке, терявшейся в кругу многоэтажек. В ней было тесно и хорошо слышно, а теперь, кроме служб в семь утра, закрыто на веревочку. Под новым большим куполом открылись пустые белые стены, рассеянная акустика, по-театральному блестящие плиты пола и поначалу присылаемые на окраину, как в командировку, священники.
Но движение пространства, начавшееся с роста малой церковки в большую, распространилось, и вокруг храмовой территории образовалось одно из немногих в районе пространств силы, подобравшее и провал пустыря между домами, теперь засаженный тонкими деревцами и плоскими фонарями, и кружную дорогу, выруливающую на УВД и автомойку, и узкую, как для голубей, речку Городню, и мистически возвышавшийся и наверняка мусорного происхождения холм, который мы давно прозвали Фудзиямой и с которого хорошо зимой на санках, а летом обозревать бедные окрестности, и, наконец, самую любимую мою теперь станцию метро имени улицы, где живу, хоть и в трех остановках от дома, с двумя стеклянными входными павильонами – главный глядит на две наши церкви, каменно-желтую и серенькую деревянную, витражом с красными алма-атинскими яблоками. Пространство уравновесило старый торговый центр района, захвативший в плотное кольцо супермаркетов едва замерзающий зимой отстойник, где я в детстве провалилась под тонкий лед вместе с санками – какой-то мальчик за санки и потянул, а вытащил заодно и меня.
Эта линия продуваемости, продышанности района, чудесный провал пустоты, просматривалась бы и дальше, если бы не приткнутые в конкурентной близи «виктория» и «лента», до самой набережной Москвы-реки, но и с этой препоной хорошо проглядывается, вдохновляет глаз парадная симметрия района: от воды до воды, от соседок-церквей до соседей-супермаркетов, от пустынной аллеи у метро до пустотного неба над прудиком. От подростков, кучкующихся у круглосуточного окна только что открытого местечкового «Макдоналдса», до утепленных бабушек с красными лампадками, торопящимися во втором часу ночи к дальней, побойчее, остановке неторопливых районных автобусов.
Вчера на белых стенах после позолот центрального Ивана Воина глаз отдыхал, и вспомнилась такая же белая, простецкая высь много пережившего соловецкого храма. С переполненной местной службы трансляцию в этот раз не вели, но с дороги все равно было слышно праздничный хор, осенявший отдохновенную воздушность пространства живительным смыслом.
Христос Воскресе!
Нет радости более полной, чем внутренняя тишина. И менее нуждающейся в причине. В том смысле, что умиротворение не происходит ни от каких внешних поводов, не цепляется, подобно иным, более острым состояниям – воодушевления, восторга, веселости, ликования, триумфа, влюбленности, решимости и неги – за конкретные земные обстоятельства. В то же время тишина требует куда большего, чем повода порадоваться. Она означает, что ты развязался со страстями. Как в толстой книге про уныние, которую я купила себе в церковной лавке, открыла наугад и прочла всего только: не желай, и не будешь печалиться, – и закрыла книгу, усвоив главное, – про тишину легко сказать. Она должна бы, наверное, быть основанием каждого поступка и мысленного движения, но переживается всего лишь как мгновенное послабление, передышка от эмоциональной ряби. Когда ты перестаешь нуждаться, никого не винишь, ни о чем не мечтаешь, ни о чем не жалеешь, обнимаешь себя, примиряясь, но и себя не чувствуешь, проскальзываешь объятиями, раскинутыми вдруг на широту целого мира, когда в тебе цветет такой все вмещающий зимний луг, тихий, укрытый и внутренне собранный к грядущему весеннему росту.
Тут разница между пустотой и тишиной – между Виктором Пелевиным и Дмитрием Даниловым, если угодно. И – продолжая эту литературную ассоциацию – между пониманием даниловского романа «Горизонтальное положение» как отрицания и бездействия или как созидательного выпадения из «наружного шума» – так трактует роман критик Ирина Роднянская, прибегая к выражению Тютчева и предполагая, что книга Данилова не «пустая», а «тихая», и тишина ее во многом производная от внутренней вертикальной собранности рассказчика.
Пушкинские «покой и воля», которые остаются, когда нет на свете счастья, означают силу возможности, спокойную отвагу (еще одно роднянское слово). Пустота отрицает – тишина приемлет. Пустота означает облегчение, и хорошо бывает себя как следует выпустошить, отказавшись от того, что тебя поглощало и жевало так мучительно. Тишине нечего отрицать, это благо, для которого нет исключений.
Марина Степнова посмотрела телевизионную экранизацию Гроссмана и решила, что уж лучше сразу писать сериал.
Нет, так статью начинать нельзя, это сказочки, но ведь литературное возвышение Марины Степновой и впрямь похоже на сказку. Известная куда больше тем, что работает в глянцевом мужском журнале, нежели первым своим романом «Хирург», автор книги «Женщины Лазаря» вдруг получает признание покупателей и премию «Большая книга», так что ее немедленно начинают всюду интервьюировать и презентовать, вводят в команду постоянных авторов «Сноба» и участников зарубежных ярмарок, а первый роман переиздают.