Я покачал головой. У меня не было никаких версий. И даже то, что впоследствии превратилось в понятое и осознанное, искусно отточенное по ритму и энергетике словосочетание «чувило сраный», все равно все еще носит привкус того первого звучания. Первый «чувилосран» был страной, прибежищем каких-то мутных и туповатых жителей. У них вечно пустые руки и головы, у них нет пар, они всегда одиноки, и скорее всего потому, что их беспокойный интерес лежал в какой-то другой области.
Через мужиков спокойно шли усталые с самого утра женщины с мятыми сумками. И даже дети их не боялись, привычно расталкивая или привычно огибая. И только мы нерешительно мялись в двадцати шагах от магазина. Может быть, они для нас там стояли – эти нелепые стражи магазина, первой ступени нашего российского испытания? Шайка выродившихся Керберов-попрошаек, ждущих то ли работы, то ли жалости. У меня же они вызывали необъяснимую странную брезгливость. С тех пор я каждый раз испытываю странное чувство вины, когда что-либо, а тем более нечто одушевленное, вызывает у меня брезгливость. А пока это чувство только зарождалось во мне, я оглянулся, пытаясь все-таки понять, что за мир нам предстоит покорить. Обратного хода не предусматривалось.
Утро было прозрачным, оно высветило стекла высоких магазинных окон, превратив грязь на стеклах в благородную сталь. А я в этот момент все еще мог остановить порочный и мучительный процесс сравнения – я все в России стал сравнивать с моим потерянным каменным раем, моим сердцем, моей крохотной державой – со своим армянским детством.
По сравнению с ним все было тусклым, все было предательски сложным. Да ведь и утро у нас совсем не такое! Оно поднимается от колючей прохлады и стоит густым сладким маревом, чтобы потом поплыть неспешным и целепримеченным днем. Но первый питерский день не дал мне счастливой возможности связать части моей собственной жизни. Потому что принцип жизни в России – это чрезвычайное «вдруг»!
Итак, вдруг с пугающим визгом пронеслась по тротуару машина, вырулив откуда-то из глубины квартала, из неведомых мне дворов. Вырулила и сбила мирно бредущую пожилую женщину. Совсем рядом с нами. Сбила и… проехала мимо. Совсем рядом с нами. Это-то и вывело нас из оцепенения. Вернее, не само событие, а то, что произошло сразу после, а еще вернее, то, что НЕ ПРОИЗОШЛО. Из машины донесся обрывок песни: «Я стою на переходе, из меня любовь выходит…» В общем-то, получилась почти истинная правда – старушка даром что не стояла, а прилепилась щекой к тротуару, будто это любимый ее муж, которого она не хочет отпускать на войну, и из нее вытекали, действительно уходили силы. Женщина тихо охала.
Несколько секунд вообще ничего не происходило. Мужики отбрасывали тени у магазина, тщетно пытаясь воссоединиться с ними, женщины, скользнув взглядом по внезапно образовавшейся неровности на дороге, брели дальше со своими покупками. Мужчина в очках обернулся, скользнул взглядом, но мало ли почему женщина с милым лицом устроилась в неудобной позе возле кучи палых листьев с навязчивым запахом гнильцы. Прошел мимо. Проходили мимо. А мы стоим… Секунды прибираются в горстку. И НИЧЕГО НЕ ПРОИСХОДИТ!
И тут раздался крик, в общем-то вопль – высокий, как взмывающая в воздух лодка-качель на несмазанных аттракционах в городском парке. Это кричала моя младшая сестра Марина. Зачем кричала? От страха. От растерянного непонимания, что делать нам, и почему никто не бросился помочь этой женщине? Крик чужой девочки вроде бы разбудил людей. Они побежали, сначала небыстро, а потом даже набирая темп. Даже мужики у магазина выдвинулись в поход на помощь, правда, их тени, кажется, остались стоять на месте. Люди встрепенулись, забегали. Кто-то устремился к парикмахерской, позвонить. Кто-то стал утешать пострадавшую, пихать ей валидол. Стали уверять, что хулиганов, разъезжающих по проезжей части, хорошо знают и номер их машины немедленно сообщат милиции. Доколе?! Хватит! Проснулась и сама пострадавшая. Ее голос, до того воплощавшийся в слабых стонах, окреп и приобрел уже характер коротких и настойчивых криков боли. Возможно, это была спекулятивная психологическая реакция пострадавшей на внезапное внимание окружающих, а может, и простая попытка перекричать плотный гомон окружающих. У женщины оказался перелом, что и констатировала приехавшая скорая помощь.
Внезапно встрепенулась моя сестрица Марина. Она собралась и, наметив цель – тени мужиков у входа, решительно устремилась к магазину.
– Так! К черту! К черту их! К черту их всех!
Марина отодвинула мужиков, которые повесили свое удивление на собственные тени и посторонились, прикрепившись к стене. Они пропустили девчонку и ее свиту без единого комментария, без похабной шутки или наглой просьбы. Света, умевшая пользоваться обретениями и победами старших, победоносно оглядела алкашей. Марина вошла в магазин, а мы за ней, не понимая, что происходит с сестрой и что будет с нами.
Марина швырнула на прилавок деньги, в номинальных достоинствах которых ничего не понимала. Она бросила их с таким видом, будто она всю жизнь этим только и занимается – покупками в российском магазине. Она ткнула пальцем в продукты, щелкнула пальцем и сказала:
– Лучшее, – и протянула продавщице список нашей мамы.
Получив продукты, мама была довольна нами…
Я категорически запретил себе сравнивать – неважно, что и с чем бы я сопоставлял, все равно все бы я вычесывал настоящее из хрупкой его ткани. Оставлял бы только прошлое, неповторимое и уже сгинувшее. Время тянулось как пытка. У нас с сестрами были светлые волосы, армянские фамилии и чудовищный акцент. Никто толком не понимал, кто мы. Питерская школа с углубленным изучением английского языка была озадачена целиком, вместе с гардеробщицей Леонидой Ильиничной и обитателями зооуголка. Еще не настало время тотального беженства или великого переселения Азии на Запад. Еще не выветрились из голов старшего поколения уроки интернационализма, а в младшем еще не зародились смутные подозрения, что эти новоявленные чужаки – враждебные захватчики.
День за днем мы осваивались в новых для нас обстоятельствах. Сам я себе напоминал выздоравливающего от тяжкой болезни – сегодня я присел на постели, сделал на шаг больше, шевелил пальцами руки. Я чувствовал себя инвалидом. И, что очевидно, был им. Моя невольная ущербность проявлялась во всем. Я сбегал с последних уроков, потому что точно знал, что мое отсутствие никто и не заметит. Я не понимал анекдотов, которые мне рассказывали, не понимал специфического языка, на котором излагались нехитрые истории моих новых товарищей. Шутил сам и не видел отклика, потому сам первый начинал смеяться над ними – невпопад, стыдливо. Сообразив, что никогда не стану душой компании, ушел в себя и предавался мрачным идеям о побеге обратно в Армению.
Мне все время казалось, что наша жизнь стала состоять из пустяков и мелочей, хотя кажется, что на новом месте людей ждут великие свершения, открытия, сродни эпохальным, динамические вехи, схожие с тектоническими сдвигами почвы, в результате которых возникает новый континент или вымирает целый вид млекопитающих. Но нет. Удивительное дело, в великой стране люди жили мелкими победами и горестными поражениями, постоянно озираясь в поисках злокозненного виноватого. Восток, так тяготеющий к эстетизму и придающий огромное значение внешнему обличью предметов, а не их этической сути, стал мне казаться не просто потерянной родиной. Теперь – издали – он казался уничтоженной Александрийской библиотекой, Великой Троей, все еще пахнущей пожаром и не отрытой, никогда не обнаруженной Шлиманом. Здесь – в России, в Питере – все было иначе. Люди, предметы, здания – между ними не было никакой видимой связи, в лучшем случае находились реалистические мотивировки отдельно взятого поступка. В лучшем, потому что поступок не существовал во взаимодействии с другими действиями других людей. События делились на время и на самих себя.