«Но это не мое лицо, отец, – сказал он. —
Я не хочу умереть в чужой порочной постели.
Посмотри в зеркало, мама, пристально приглядись,
Твое ли это лицо, которое ты хранишь?
Зеркало овальное, а часы круглые,
Все наши восковые лица в землю уйдут.
Однажды я построил мост прямо к самому себе,
Чтобы тщательно обыскать свою душу и найти невидимое сокровище,
И после этого я сорвал свою маску, потому что
Я не нашел того человека, которым себя считал.
В чужой маске я живу жизнью другого человека —
Я должен найти свое собственное лицо и свою собственную могилу».
Люди, сидящие за столом, спорят.
Некоторые предлагают его повесить.
Одни говорят громко, другие – тихо:
«Качаться, качаться, качаться ему на ветру».
«Я подведу итог, – проворчал строгий судья,
Продемонстрировав белизну своих зубов. —
Что такое лицо? Лишь деталь, которую вы видите,
Символ и судьба личности.
Как нам отличить одного от другого?
Понять, кто сидит на привязи – собака или человек?
А когда слезы капают там, где нет лица,
Будут ли эти слезы моими или кого-то другого?
Нет свободы выбора между раскаленным углем и золотом, Выбор определяется индивидуальностью.
Но тогда замена лица, которую вы выбираете,
Достигается, как любовь, тем, что сами вы исчезаете.
Теперь вы, двенадцать присяжных, пожалуйста, удалитесь. Поместите вашу правую руку в лед, а левую – в пламя.
Дыра на том месте, где было лицо, пугает нас,
А человек, который имеет право выбора, опасен.
Итак, каким же будет ваш вердикт,
Следует ли отправить его на виселицу?»
Одни говорят громко, другие – тихо:
«Качаться, качаться, качаться ему на ветру».
Возраст – шестьдесят три года.
Женат двадцать восемь лет, в разводе с 2000 года.
Имею троих дочерей в возрасте тридцати двух, двадцати девяти и двадцати шести лет.
Родился и вырос в Ноттингеме, окончил частную закрытую дневную школу, приобщился к «великим» в Оксфорде.
Тридцать шесть лет занимался бухгалтерским учетом и налогообложением в Ноттингеме, после этого три года тому назад переехал в Лондон, чтобы работать на правительство.
Я помню, что с самого раннего возраста мой мир всегда был очень далек от мира (или миров) других людей. Я не знаю, насколько это зависело от моей застенчивости, а насколько – от тугоухости (я практически ничего не слышу левым ухом). С моей точки зрения, было бы удивительно, если бы ни один из указанных факторов не внес в это свой вклад. Но, независимо от причины, при одних условиях мое личное пространство казалось мне клеткой, а при других становилось убежищем. Именно убежищем, потому что мои сокровенные мысли играли как раз такую роль. Мой мир был тем местом, куда люди вообще и мой отец в частности – человек, слишком рано ставший родителем и чересчур озабоченный тем, чтобы быть признанным своими детьми, – не могли вторгаться.
Что же это был за мир! Жизненные страдания и радости, не оставленные без внимания, а с раннего возраста превращенные в нечто особенное благодаря музыке. Моя мать была мастерицей приукрашивать события и факты, но, по ее словам, в возрасте двух лет я пел песенки, точно попадая в тон и ритм. Вместо деревянной лошадки-качалки у меня был деревянный Микки Маус, который тоже раскачивался взад и вперед, и, сидя на нем, я будто бы имел обыкновение петь песенку, которая начиналась так:
«Да что ты знаешь? Она посмотрела на меня во сне прошлой ночью.
Мои сны с каждым разом становятся все лучше и лучше».
Музыка всегда была определяющей частью моей жизни. Вероятно, я слишком плохо слышал, чтобы получать удовольствие от вечеринок – чересчур много шума, чтобы слышать разговоры, поэтому вскоре я перестал даже пытаться прислушиваться к ним, так как на это требовалось слишком много усилий. Однако я по-прежнему мог слышать музыку и петь (первое до сих пор соответствует действительности, а второе уже вряд ли возможно в той же степени). С восьми лет я пел в церковном хоре. Мы использовали псалмы, которые содержали в себе музыку, и я не помню случая, чтобы я не смог спеть с листа как самым высоким, так и низким голосом. К середине подросткового возраста с помощью удивительно талантливого учителя начальной школы, закостенелого старого профессионала, который научил меня гармонии и полифонии, я стал, с собственной точки зрения, вторым Бетховеном. В конце концов, он тоже был глухим! Я до сих пор помню некоторые вещицы, которые написал в то время. В лучшем случае, их можно было бы назвать вполне сносными, но уж никак не потрясающими.
Так или иначе, временами мой мир напоминал клетку. Тот факт, что я был «не таким, как все» (если не совершенно иным), постоянно создавал для меня трудности в общении с другими людьми. Когда я находился с человеком один на один, все было нормально, но потребность получать признание и одобрение, корректируя свое поведение в угоду окружающим, которые казались мне пришельцами с другой планеты, на мой взгляд, никогда должным образом не удовлетворялась. Правда, школа, в которой я хорошо учился, но имел некоторые «трудности с нервами», поставила меня в такое положение, что мне пришлось научиться себя вести. С тех пор и до сегодняшнего дня я всегда был человеком с хорошими манерами и не любил общаться с теми, кто не умеет себя вести или не относится ко мне с уважением, которого я, на мой взгляд, заслуживаю.
Что за радость для этого, по сути, одинокого юноши в возрасте примерно шестнадцати лет сравнивать себя с Моцартом. Я никогда не забуду свое первое впечатление от прослушивания 40-й симфонии в живом исполнении, со всей ее меланхолией и сладостью, с периодическим проявлением победных нот и превалирующей необузданной яростью. Наконец-то появился кто-то, полностью понимающий то, что чувствую я, потому что он, несомненно, сам чувствовал то же самое (и даже больше)! И было хорошо ощущать все это и, что еще важнее, давать волю своим чувствам – это отличалось от того, чему научили меня репрессивные пятидесятые годы.
Не то чтобы это позволяло мне выйти из клетки, просто оно помогало превратить клетку в место, где я получал удовольствие. Тем не менее стремление быть «нормальным» все еще существовало.
А еще представьте себе всю сложность самопознания, когда ты чувствуешь себя настолько «не таким, как все», что не можешь подстроиться под других людей. Когда мне был шестьдесят один год, мы проходили на работе психометрический тест, в результате чего выяснилось, что я принадлежал к одному проценту наиболее погруженных в себя людей. Это стало неожиданностью (насколько это вообще могло быть неожиданным, принимая во внимание все то, что я говорил), но кому хочется идти по жизни, постоянно созерцая собственный пупок и сетуя по поводу того, что «люди его не понимают»?