Бывший боярин напряг воображение, пожелал, что уж лучше бы не напрягал, нервно сглотнул, кивнул и панически зашарил вокруг глазами:
– Да-да… конечно-конечно… я ведь не отказываюсь… я сам… примите во внимание… искренне… руки уже давно просятся что-нибудь покопать… накопать… закопать… раскопать… откопать… выкопать… Так где, вы говорите, у нас лопаточки лежат?.. [60]
– Вон там, – удивленный резкой сменой настроя странного купца, сержант почесал давно зудевшую правую ладонь о гарду [61] и вытянул шею: к воротам уже подходил новый караван.
Скоро обоз из Гарей, сопровождаемый дружинником и провожаемый отчаянным взглядом Букахи, прогрохотал по мосту и скрылся в воротах.
Первый и, как он страстно надеялся, последний рабочий день кончился для Букахи с пришедшей им на замену в пять часов ночной смены. Те принялись раскладывать костры, которые запалят, когда совсем стемнеет, а дневные рабочие, растирая на ходу натруженные спины и плечи, толпой двинулись в город.
Бывший боярин, ощупывая со слезами на запорошенных землей глазах кровавые мозоли на не ожидавших такого обращения ладонях, отплевываясь песком и стараясь не наступать пяткой на провалившиеся в сапоги острые не по размеру камушки, присоединился к ним, влился в толпу, чтобы окаянный сержант или стражник не узнали его и не стали приставать с расспросами. Но старался он зря: караул на воротах успел смениться, и никто не бросил в его сторону ни единого взгляда.
Чем ближе к центру города, где стояли дома благородных, тем меньше людей оставалось вокруг, и тем неуютней чувствовал себя Букаха.
А что, если его увидят знакомые? Или его же слуги? Или те, кто тогда поймал его? Или сам царь будет проезжать мимо в карете и вздумает выглянуть в окошко в самый неподходящий момент?.. Но никто не обращал на него внимания, и он благополучно добрался до калитки в стене сада в глухом переулке, воровато оглянулся, выудил из кармана ключ и быстро открыл милостиво не заскрипевшую дверь.
Где-то в стороне, невидимый в сгущающихся сумерках, по саду ходил с граблями его садовник, ритмично, как морской прибой, шурша сухими листьями. Дверь, ведущая из сада в дом, была полуоткрыта.
Пока всё было за него.
Молча кипя от унижения и гнева, Букаха пробирался как вор по собственным палатам, наверняка теперь отошедшим его спесивой, сварливой и назло ему бездетной супруге. С замиранием сердца прислушиваясь к каждому шороху и скрипу, он торопливо сгребал в зеленую шелковую наволочку с золотыми кистями по углам [62] все ценное, что попадалось под руку.
За окнами медленно темнело. Скоро прислуга пойдет по дому зажигать свечи. Надо спешить. К тому же в эту наволочку больше ничего не влезет – наверное, надо было взять пододеяльник…
Решив не искушать свою удачу экспедицией в конюшню и купить коня в городе, Букаха рассовал по карманам серебряные ложки из фамильного сервиза, засунул за пояс подсвечник с рубинами и торопливо лег на обратный курс.
Выходя в сад, он лицом к лицу столкнулся с садовником. [63]
– Ай!.. – сказал Букаха.
– Ой… – сказал садовник, но тут же одумался, настроил тональность и громкость и истошно завопил, заставив злосчастного диссидента подпрыгнуть и заткнуть уши:
– Караул!.. Воры!.. Помогите!.. Грабют!.. – отчаянно загремело по дому, но агрессивному служителю Флоры этого показалось мало. Он толкнул попытавшегося пойти напролом нахального татя в грудь и от всей души, хоть и неумело, огрел его граблями по плечу. – Отдай мешок, прощелыга!!!.. ПА-МА-ГИ-ТЕ!!!..
В планы Букахи расставаться с заново обретенным имуществом не входило, что он и дал недвусмысленно понять недружелюбно настроенному садовнику, ответив на его косоватый удар прицельным попаданием подсвечника прямо в лоб. Садовник охнул, потерял равновесие, выронил свое оружие, но, падая, ухитрился ухватиться за наволочку.
– Отдай, кому говорят!.. – прошипел он и дернул на себя.
– Пошел вон! – шепотом прорычал Букаха сквозь сцепленные зубы и тоже дернул свое сокровище на себя…
Если бы в лавке тканей его экономка не поддалась на уговоры пройдохи-купца и купила бы на постельное белье хозяевам старый добрый лен, Букаха сейчас был бы богат и на полпути к свободе. Но она не пожалела боярских денег и выбрала дорогущий вамаяссьский шелк. Который сейчас и разъехался с тихим беспомощным треском, вываливая наворованное разжалованным военачальником у себя же добро на грудь бдительному блюстителю сада.
– Да чтоб тебя!!!.. – чуть не в голос взвыл Букаха и наклонился было, чтоб подобрать хоть что-нибудь, но в потревоженном доме уже раздавались крики и топот десятков ног челяди, стремительно приближавшейся к месту вооруженного конфликта, и Букаха, проклиная все садовничье племя вообще и этого отдельно взятого работника граблей – в частности, развернулся и помчался к калитке, звеня на бегу своими крадеными ложками, как конь – бубенцами.
Остановился он, согнувшись пополам, задыхаясь и хрипя, в каком-то незнакомом безлюдном проулке – покосившиеся заборы, кривобокие дома, заколоченные окна…
Погони не было. Это хорошо.
Из добычи – одни ложки и подсвечник. Это плохо.
Но на шее у него – серебряная гривна Костея в виде мыши, которую можно продать не скупщику краденного (вот бы еще знать хоть одного), а кому угодно, и никто его ни в чем не заподозрит. А вот это хорошо совсем.
Оглянувшись по сторонам на всякий случай еще раз, Букаха потянул украшение через голову, чтобы снять, хорошенько рассмотреть и определить, сколько можно за него выручить… и тут оно зашевелилось. Еще доля секунды – и живая, но холодная летучая мышь, еще мгновение назад серебряная, неподвижно сидела у него в руках и, казалось, рассматривала его своими красными, горящими в вечернем сумраке глазками как один из пунктов в небогатом меню.
– Тьфу, пакость, – брезгливо мотнул рукой Букаха, и мышь выпала из кулака, с недовольным писком распахнула крылья и принялась кружить над его головой.
– Кыш, зараза, кыш!.. – махнул на нее со всей силы подсвечником беглый боярин и, к своему изумлению, попал.
Раздался звон, шипение, крик – это подсвечник расплавился от соприкосновения с колдовским творением, словно был сделан не из серебра, а из воска, и бесформенно стекающий металл едва не обжег многострадальную натруженную руку Букахи.