Это беспокойство по выходным продолжалось, увы, достаточно долго. Уже подростком я иногда звонил (или заставлял звонить сестру) туда, где в данный момент находились в гостях родители: убедиться, что они еще живы. Несколько раз я поднимал с кровати соседей (а однажды даже священника епископальной церкви из соседнего квартала), колотя на ночь глядя им в дверь с просьбой позвонить в полицию, потому что родителей нет дома и они, наверное, погибли. В мои шесть лет эти выходки позорили родителей; в 13 – убивали.
К 12-летнему возрасту даже оставаться одному на ночь в комнате, которую отделяли от родительской каких-нибудь четыре-пять метров коридора, стало пыткой. «Обещаешь, что ничего не случится?» – спрашивал я маму, когда она укрывала меня на ночь. Поскольку эметофобия усиливалась, я боялся, что проснусь в приступе рвоты. От этого я нервничал и тревожился перед сном. В очередной раз войдя в это состояние, я как-то попросил маму: «Что-то мне нехорошо. Можешь сегодня последить за мной повнимательнее?» Мама пообещала. Потом, через несколько дней, я, видимо, разнервничался еще больше, потому что попросил: «Можешь сегодня последить совсем-совсем внимательно?» Я помню точную формулировку, потому что с тех пор я повторял эту просьбу каждый вечер. В конце концов у нас сложился неизменный ритуал, повторявшийся до самого моего отъезда в колледж.
– Обещаешь, что ничего не случится?
– Обещаю.
– И ты будешь следить за мной совсем-совсем-совсем-совсем-совсем (357 с четвертью раз) внимательно?
– Да.
Каждый вечер, из года в год, как псалом, с ударением на пятом «совсем».
Сепарационная тревожность проявлялась почти во всех сферах моей жизни. В дошкольном возрасте я был вполне спортивным ребенком, но моя первая бейсбольная тренировка закончилась тем, что я, шестилетний, ревел на скамейке запасных рядом с утешающим меня, но крайне озадаченным тренером. (Больше я в бейсбол не возвращался.)
Мой первый урок плавания закончился тем, что я, семилетний, заливаясь слезами страха, наотрез отказался лезть в воду вместе с остальными.
Моя первая футбольная тренировка закончилась тем, что я, восьмилетний, ревел на бровке рядом с привезшим меня бебиситтером, не поддаваясь ни на какие уговоры присоединиться к упражнениям.
Свое первое утро в дневном лагере я, пятилетний, провел около шкафчика, рыдая: хочу домой к маме.
Первые два часа своей первой (и последней) лагерной ночевки я, семилетний, прорыдал в углу в окружении безуспешно пытающихся утешить меня вожатых.
Всю дорогу до колледжа, куда меня везли родители, я прорыдал на заднем сиденье, охваченный тревогой и заранее тоскуя по дому, беспокоясь, что на расстоянии родительская любовь улетучится («расстояние» между домом и колледжем составляло жалкие три мили).
Откуда эта вечная неуверенность в родительской любви и защите? Почему мне так тяжело давались обычные детские занятия? Какую экзистенциальную опору я искал в ежевечернем ритуальном обмене вопросами-ответами с мамой?
Первая тревога – это утрата объекта в форме материнской любви; после раннего детства и на протяжении всей оставшейся жизни потеря любви… становится новой и гораздо более постоянной опасностью и поводом для тревоги.
Зигмунд Фрейд. Проблема тревоги (1926)
«Тревога у детей – не что иное, как выражение ощущаемой потери любимого человека», – написал в 1905 г. Зигмунд Фрейд {281}, и с тех пор так называемая сепарационная тревожность остается в поле пристального внимания исследователей и практикующих врачей. Накопленные за десятилетия материалы психологов, приматологов, антропологов, эндокринологов, этологов и других специалистов снова и снова с разных сторон выявляли первостепенную важность связи «мать – ребенок» в раннем детстве для дальнейшего жизненного благополучия. Характер этой связи закладывается в тот самый миг, когда ребенок рождается на свет, во время «травмы рождения», как назвал ее один из первых фрейдистов Отто Ранк, если не еще раньше. Впечатления младенчества и пребывания в утробе могут наложить на ощущение благополучия у ребенка сильный отпечаток, который продержится не одно десятилетие и может, согласно недавним исследованиям, отразиться даже на последующих поколениях.
Однако при всей проницательности по поводу влияния ранних детских впечатлений на эмоциональное здоровье в старшем возрасте Фрейд на протяжении почти всей своей карьеры проявлял странную слепоту в вопросах воздействия ранних детско-родительских отношений на психику. Особенно свою собственную.
Много лет Фрейда мучила боязнь путешествий на поезде. Впервые, по воспоминаниям самого Фрейда, эта фобия проявилась в 1859 г., когда ему было три. У его отца рухнул бизнес (торговля сукном), и семье пришлось перебраться из небольшого австро-венгерского городка Фрайберг (ныне чешский Пршибор) в Вену. Когда семейство прибыло на фрайбергский вокзал, маленького Зигмунда охватил ужас: газовые фонари, освещавшие станцию, вызывали мысли о «горящих в аду грешных душах» {282}, а еще он боялся, что поезд заберет родителей и уедет без него, а он останется на перроне. Много лет спустя путешествия на поезде продолжали вызывать у него приступы тревоги.
Эта фобия подчинила себе всю его жизнь. Он долго лелеял мечту побывать в Риме, но его останавливал «римский невроз», как он его называл. Когда приходилось ехать на поезде с семьей, он брал билеты в отдельное от жены и детей купе, стыдясь демонстрировать им свои тревожные приступы. Он притаскивал всех на вокзал за несколько часов до отправления, потому что в нем навсегда укоренился тот самый впервые испытанный в трехлетнем возрасте страх отстать от поезда.
Современный психотерапевт наверняка объяснил бы эту боязнь поездов детским страхом остаться в одиночестве. Сам Фрейд этого не видел. Более того, в письме своему другу Вильгельму Флиссу в 1897 г. он высказывал убеждение, что его тревогу породил вид обнаженной матери в купе того самого поезда, везущего их из Фрайберга в Вену, поскольку именно тогда в нем «пробудилось либидо, направленное на мать» {283} и вызвало сексуальное возбуждение, рассуждал Фрейд, и поскольку даже трехлетним ребенком он сознавал табуированность этого кровосмесительного желания и поспешил его подавить. Подавленное желание породило тревогу, затем невротически перевоплотившуюся в боязнь поездов. «Ты и сам наблюдал мой страх перед поездами во всей полноте», – напоминал Фрейд Флиссу {284}.
Примечательно, что на самом деле Фрейд не помнил, действительно ли видел мать в поезде голой, он лишь предполагал, будто увидел ее, и загнал увиденное глубоко в подсознание. Из этого (надуманного) предположения он сделал вывод, что любая боязнь поездов порождается подавленным сексуальным желанием и что подверженные «приступам тревоги в пути» отгораживаются «боязнью путешествий по железной дороге от повтора болезненного переживания» {285}.