— Да у нас оно, Лёв, у нас, все там же, у бабушки, в запаснике. О нём, собственно, и речь. — Темницкий резко оторвался от кресла и неожиданно весело уставился на Алабина. И тут же оглоушил предложением, сделанным, как тому показалось, излишне игриво: — Ну что, старина, готов?
Алабин разлил последнее и задумчиво, ни с того ни с сего спросил вдруг, просто так, чтобы не забыть:
— Жень, а почему тебя кое-кто из наших называет Евро? Это в каком смысле?
Тот хмыкнул и отбился:
— А тебя почему — Алабян?
Лёва открыл было рот, оправдываться и защищаться, но тот не дал, театральным выбросом руки отменив свой же вопрос. А насчёт себя равнодушно пояснил:
— А-а, не обращай внимания, я уже привык, не реагирую. Началось-то с шутки, сам и дурканул когда-то. Моя же дурная аббревиатура — Ев-гений Ро-маныч, вот и сократилось до «Евро». Даже вон матрона иногда за глаза стебётся, хоть и не подумаешь про неё, про драгоценность нашу антикварную.
Они махнули по последней, после чего Темницкий утёр рот салфеткой и уточнил:
— Слушай, Лёва, это ведь она наказала мне зазвать тебя в госкомиссию по реституции. Приглашённым экспертом с правом совещательного голоса. Смотри — я там официальный зампред, второй после министра культуры, хотя и не служу у них теперь. Ну, я им там вполне доходчиво объяснил, что нужно музейный интерес блюсти, он же народный, объективно, кому, как не бабушке? Ну а она вместо себя меня двинула — говорит: «Темницкий, сил моих больше нет никаких, но только ты никому, гут?»
— Я — никому?
— Да нет же, — не вполне уже трезво отмахнулся Женя, — я! Не то мне капут, и, покамест не откинет бабушка корону, буду я снова в Третьяковке отказные штампики вколачивать на фотках девять на двенадцать — как говорится, «und nur der Wind trägt seine Asche…». «И только ветер прах его несёт…» Если не в курсе — это из Шиллера, не напрягайся.
— А с остальными чего?
— Ну, тут всё как всегда. Председателем — министр. Я, как сказал, — первый зам и второе лицо. Потом секретариат и просто члены, все с равными правами: кто из начальников отделов департамента, кто со стороны, ну а кто просто великий, и всё, типа совесть нации. Грубо говоря, Осип Кобзик какой-нибудь, или если, допустим, от правильно мыслящих брать, то всё тот же Гавриил Дранин. Остальные в основном от разных минкультовских должностей. Всего двенадцать персон, чисто апостолы. Ну и ты, от науки, как эксперт ультракласса, сотбисовский кадр к тому же, разве что с отечественным голосом. — Он покачал головой и насупил брови игривым домиком. — Бабушка сказала, если проколюсь, не втяну тебя в это дело, то, считай, пропал. Любит она тебя, примадонна наша. Говорит, великим этим не доверяю, Сарафьянову и Карминскому, — предадут они народ, не одолеют либерализма своего треклятого, излишний гуманизм проявят, как всегда, а дальше пошло-поехало, и с не известным никому концом. А этот, говорит, Алабян, хоть и нарцисс, и провокатор, но зато, ясное дело, свой, понятный — больно уж любит себя в искусстве, а не искусство в себе. Да и лишнего врагу не отдаст, грудью на защиту встанет, не даст недооценить ни одну из работ собрания Венигса.
— Что, так прямо и сказала? — недоверчиво покачал головой Алабин, нахмурясь.
Нетрезвость зримо улетучивалась, мягкость торфяного дыма во рту резко сменилась на привычный выхлоп контрафактной шотландской самогонки.
— Ну да, — пожал плечами Темницкий, — а ты что думаешь, раз ты такой талант-самородок, то и врагов у тебя нету? — Он слегка изогнулся корпусом, приблизился к Льву Арсеньевичу и, понизив голос, вышепнул в направлении алабинского уха: — Она у нас как Черчилль, Лёва, ей войны никакие не нужны, ей подавай территории. И чтоб навсегда. А кто не с ней, тот, стало быть, против всего народа целиком. Так что сразу скажу тебе, совещательный ты наш член, чтоб в курсе дела был: она за то, чтобы никому, ничего и никогда. Ни немцам, ни голландцам, ни запасникам, какие не её. С Эрмитажем вон, сам знаешь, война непроходящая, а всё из-за бабушкиной неуступчивости. — Он промокнул салфеткой лоб и кивнул куда-то в заоконную даль. — Говорю ж тебе — ни грамма в рот, ни сантиметра… туда.
— Так я, стало быть, именно по этой причине пропал? — уже никак не скрывая остатка нетрезвых ноток в голосе, поинтересовался Лев Арсеньевич. — Или по какой?
— Кабы так! — ухмыльнулся Темницкий. — Это не ты, это я по новой пропал, если что. Сожрёт и выбзднуть не даст. — Он пьяно икнул и стыдливо прикрыл рот салфеткой. — Такая она у нас, укротительница искусствоведов и искусств. А тебе ещё рано пропадать, пока ты слова своего не сказал.
— Ты это о чём, Жень? — не понял Алабин. — Это какого слова от меня ждут? Кто?
— Да мы, мы все! — внезапно вскочив с кресла, выкрикнул Темницкий. И тут же спланировал обратно, для пущего равновесия раскинув по сторонам руки. — Смотри, министр — хочет. Люди его — тоже. Прогрессивная общественность, наука, Сарафьянов, Карминский, все остальные уже устали заявления делать, что нужно отдать, что, мол, другие времена, что дикость эту давно пора в себе одолеть, что нулевой вариант — самый верный, самое оно: мы вам — ваше, вы — наше. И всё, закрыли тему! — Он глубоко вздохнул и резким выдохом выпустил из себя воздух. — А их сторона — депутаты, коммунисты, патриоты разные, националисты эти поганые всех оттенков и цветов орут, что никогда: мол, они нас жгли, понимаешь, насиловали, пытали, обирали, а теперь, выходит, мы им за так, считай, всё обратно должны?
— И? — вопросительно мотнул головой Лёва.
— Ну и договорились вот, как видишь, на самом высоком уровне, «наш» — с «той», до первой серьёзной акции. Мы тут, стало быть, Венигса миру предъявляем плюс отдельно кой-какого Рафаэля, Гойю и Делакруа — всё дрезденское, а они там у себя — практически весь русский авангард, хапнутый в войну. И это, типа, начало.
Конечно же, как никто больше, Лев Арсеньевич знал это и помнил, нестираемо имея перед глазами список имён и работ великих авангардистов, что в тридцатые, особенно к концу десятилетия, подверглись тотальному разгрому в сталинской печати, совпавшему с разгаром борьбы против формализма в искусстве. Аристарх Лентулов, Казимир Малевич, Василий Кандинский, Эль Лисицкий, Наталья Гончарова, Михаил Ларионов, Александр Экстер, Иван Клюн, Любовь Попова, Роберт Фальк, Давид Бурлюк, Владимир Татлин, остальные из «Бубнового валета». Когда-то, на заре своих автономных исследований, он, будучи ещё студентом-пятикурсником, написал работу, где привёл примеры увода огромного количества замечательных живописных, и не только, творений великих художников современности из поля общественного зрения. Позже они обнаруживались то здесь, то там, в основном в географиях рязанских да калужских, раскинутые в беспорядке развивающегося с индустриальным креном социализма, всё больше по запасникам да музеям второстепенным, уездным, мелким, никаким. Города эти впоследствии легли под оккупанта, но партийное начальство, эвакуируя в срочном порядке партархивы и отчётные исполкомовские документы, ни о каком таком русском авангарде не вспомнило за полной ненадобностью его как такового. Да и слова такого не знали, если уж на то пошло, — хватало уродов, с которыми партия наказывала вести непримиримую борьбу и без этой малопонятной мазни. Оккупанты же, с их немецким педантизмом, системно исследовали один объект провинциальной культуры за другим, приходуя и изымая драгоценные находки, очищая их, залежавшихся в непригляде, от наслоений советских пылей, бережно упаковывая в мягкое и увозя на германские земли вместе с украинским чернозёмом и местной рабсилой. Там их каталогизировали прямо с колёс и в зависимости от близости будущих владельцев к сильным рейха сего приписывали к местам дальнейших хранений. В конце своего небольшого исследования Лёва призвал сделать всё возможное для возвращения на родину утраченных работ. Именно в тот год статья его, опубликованная в студенческом ежегоднике, попалась на глаза сиятельной матроне. И вероятней всего, фамилия начинающего искусствоведа Алабина уже тогда зацепилась в начальственной памяти, невольно придавив одну из клавиш нервического клавира.