Музейный роман | Страница: 46

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Как-то разжилась на выставке буклетом художника Кандинского. Не то чтобы купила, просто повезло подобрать в проходе между залами. Принесла домой, показала Петру Иванычу. Ужасно хотелось знать, что скажет, хотя могла и посмотреть. Но с другой стороны, не настолько было надо, чтоб тревожить мёртвых, которые разрешения не спросят, а просто явятся незвано по линии матери или отца соседа-крановщика и надурят непрошено. К тому же рассчитывала на первую, самую живую реакцию, не искажённую присутствием призраков. Ну и сама, к слову сказать, отвлекаться не планировала, ожидая их явки. То есть всё честно, без дураков. И без Зинаиды в доме.

Он полистал, покрякал задумчиво, всматриваясь в обильно цветастую мазню неизвестного говнописца, которого, как ни странно, взяли да напечатали как настоящего, к тому ж на гладко полированной бумаге. И предположил:

— Вот здесь, Евк, на битую гитару похоже. А тут вот — шахматы наоборот. А вон здесь — вообще на перепёлку дохлую, мокнутую в кисель… — Потом ещё чуток подумал и уточнил, ткнув пальцем в очередную репродукцию: — А вот такую я ещё с детской поликлиники помню, прикопаевской, там тоже заяц с бубнóм сидел и квадратными зенками, пачканный чернилами, похожий вон с этим. И ещё надпись помню фиолетовым, где зубы рвали. — Он захлопнул буклет и протянул его Ивановой. — «Заяц Егорка свалился в озёрко, хватайте ведёрко, спасайте Егорку!» А ты говоришь, давай стихи тебе зачитаю вслух, понимаешь…

И всё. Ни улыбки, ни укора, ни просвета в глазах, ни особого разочарования. И это, наверно, было нормально, если брать отдельного патологически нормального человека, но только не художника, странного одной лишь мыслью своей об изображаемом предмете. И не её саму, Еву Иванову, хромоногую ценительницу малопонятного, но всё равно прекраснейшего из искусств.

Глава 7
Дядя Саша

За все годы, начиная от ранних детдомовских, не раз и не два намеревалась Ева Александровна совершить один конкретный шаг. Так, чтобы возник наконец реальный шанс прояснить для себя хоть малую часть истории своего происхождения. Редкие сны, что случались «на тему», к истине никак не приближали, несмотря на все имевшиеся для подобного успеха предпосылки. На себе — тоже не работало. Невнятно-апатичные намёки, не успев толком возникнуть в пространстве мутного сна, так и не перерастали в полноценное изображение. Не говоря уже о звуках и каких-либо словах. Нечто далёкое и размытое, обладающее нулевой температурой, вялым цветом и рыхлым объёмом, просто-напросто проволакивалось мимо её сна, ни на йоту не задевая мало-мальски чувственных рецепторов. После себя оставляло оно лишь неприятное чувство безнадёги, и больше ничего.

В свидетельстве о рождении её фамилия — Иванова — значилась как вписанная при появлении на свет. То же касалось и отчества — Александровна. Всё. Большей, нежели эта, информацией никто не располагал, хотя, ещё будучи детдомовкой, она сделала несколько напрасных попыток вынудить кого-нибудь из взрослых на откровенность. Впрочем, когда интересовалась у воспитателей, ей вполне искренне отвечали, сверясь по документам: поступила, мол, с пометкой «сирота», никаких иных сведений обозначено не было, так что, как говорится, ничем не поможем тебе, Иванова. Ну хорошо, пускай, размышляла Ева, раскидывая в голове возможный порядок действия местных властей, в чьих руках оказалась сирота по рождению. Поначалу же был, наверно, детский приют какой-никакой. После — дом малютки или что-то такое. А уж только потом её перевели сюда, в семнадцатый, верно? И сама же отвечала себе: верно, так и было, Ева Иванова, а как ещё-то быть могло?

Однажды набралась храбрости, сходила к директорше, сказала: сделайте запрос, пожалуйста, про меня по всей цепочке — откуда, кто и когда передавал с самого начала. Ей тогда чуть не доставало до двенадцати, и никакое такое ведьминское в ней ещё не началось. Просто было одиноко. Первые детские сотоварищи, ещё не успевшие нажить к той поре начальной злости, потихоньку стали уже отступаться от хромоногой подружки, постепенно обретая иные устойчивые дружбы и пристрастия, с охватом не только соседей по койке, а и шире, постигая новый для себя интерес, идущий от прочих детдомовских разделений на девчонок, пацанов и возрастные несходства.

В общем, отказали ей, воспитаннице неполноценной. Одни — в дружбе, другие — в изыскании семейной родословной. Буфетчица тётя Клава, что погибла потом при пожаре, как-то обнаружив её в тихой задумчивости с едва надкусанным коржиком, участливо поинтересовалась предметом печали. Ева и поделилась. Та же, узнав причину, сообщила ей прямо и жёстко, проявив и свою взрослую заботу о хромой сироте. Сказала:

— Ты, Евушка, про это дело лучше совсем забудь, не дёргай себя за нервы, а родителей своих за совесть. Их уж, наверно, и в живых-то нету. А коли есть кто, так считай, и не был живой. Сама посуди, ну какой живой божий родитель свою же дочу чужим отдаст, а хуже того — государству нашему. Были б приличные да положительные, так тебе бы давно про них сообщили через кого положено, типа угорели на пожаре, или ж побились на машине, иль, к примеру, померли от смертельной раковой опухоли. А там, глядишь, и бабушки с дедушками оказались бы иль другая любая родня. А раз нету никого, то, значит, и не было или же просто никому не надо. Так что ты, девонька, на такое неблагодарное дело лучше себя не трать, а просто плюнь, как и не было их никого и никогда. Об себе больше думай, об том, как с ногою этой лучше жить, чтоб не так донимала и помехой жизни не сделалась. Милое дело — на проходную, всё равно чего, с чайником и телевизором. Посуточно. Плюс к тому знаешь сколько народу мимо протекёт, пока сидишь и пропускаешь? Глядишь, и пожалеет кто, а может, даже сблизится через время, приголубит и на ногу твою дурную тоже наплюёт. Ты помни, миленькая: одиночество для тебя смерть, и больше ничего. Сама не встрянешь куда-нибудь, так и никто тебя саму не встрянет. Нá люди, нá люди старайся, не все сволочи да воры, кто-то обязательно пожалеет и печаль твою разгладит. А на откуда сама взялась, да кто там из твоих где и почему был иль есть — забудь и разотри. Пóняла?

Она кивнула тогда, она пóняла. Из всего взрослого контингента тётя Клава была самой доброй и человечной. Через пару лет Ева посмотрела душевную Клаву в числе прочих взрослых, уже с прицелом на взрослую правду, и выяснила, что та тащит больше и чаще остальных, причём намного. И никогда ни с кем не делится, в отличие от поваров и хозобслуги. Однако на первое разочарование то увиденное не тянуло. Уже было с чем сравнивать. И потому покраденное тётей Клавой вскоре перешло в разряд обычной дежурной мелочовки в сравнении с делами директорского корпуса. Там всё было уже куда как системней, измеряясь солидным объёмом присвоенного от сиротского бюджета и внаглую меж собой поделённого.

Открыв в себе особость, поначалу Ева недоумевала оттого, что в одного и того же человека, оказывается, вполне удобным хватом вмещаются два. И даже больше — совсем разных, сильно непохожих один на другого при одном и том же лице, тех же самых глазах и отдельно существующей от всего участливой улыбке. Вскоре она выяснила, кто у кого ночует и в какие дни, сколько, если в деньгах, «весит вход» в детдом и какой суммой измеряется «выход» из дела. Многое прояснилось и в отношении ближней родни воспитателей и учителей, нарылось кой-чего и насчёт нехороших болезней.