Потом она перестала смотреть, подавив в себе первый интерес к подобного рода открытиям. Было противно и без этого малонужного ей знания. Она просто хотела быть как все, даже имея эту проклятую нездоровую конечность. Однако не получалось, как Ева ни старалась. А потом и стараться перестала, видя никчёмность собственных усилий. И нашла промежуточный выход — сосредоточилась на ученье, за короткий срок сделавшись пятёрочницей. А попутно урокам пыталась всяким образом развить собственный мозг. Запоминала даты, формулы из органической химии, высказывания интересных людей, до каких сумела докопаться, роясь в скудной детдомовской библиотеке. Вот только никто ей так и не сподобился объяснить, чьи слова и мудрости из выисканных ею знаменитостей достойны запоминания, а какие, пропустив через голову, можно смело выпустить обратно на вольный ветер.
Так и шло: с пятёрками за ученье и без взаимности от пацанов. С особым знанием, но без всякого его применения. С ясной картинкой, хотя и увиденной без надобности.
Позже особость та окрепла, набрав пронзительно ясной силы, и сделалась почти безошибочной, хотя чаще была непроверяемой. В какой-то момент, когда воспитанница Иванова ощутила себя окончательно отдельной от тех, кто был и жил рядом, разделял с ней кров и пищу, она не раз пыталась зайти в собственное прошлое, засечь там малейшее движение в любую сторону, выискать, выщупать, обнаружить даже малые тени призраков ближних и дальних, могущих поведать ей хоть частичку глубоко сокрытой правды, крупицу своей же истории, высветить сполохом быстрой надежды хотя бы долю знания о себе.
И вновь было пусто, ничего не получалось. Всегда был один лишь мрак и тишина, словно бесшумно отворялась медленная дверка в затерянный подвальный мир, где полностью отсутствует свет, звук, всякое движение живого и неживого. Одна сплошная тина. Даже запах затхлости и тот не ощущался никак. Не было ничего — ни прошлого, ни настоящего, ни видимого будущего. Не было привычной подсказки, как бывало, когда шло у неё про других. Вероятно, не хватало чего-то важного. Быть может, думала она, помогла бы вещь, знак, фотография. Или обрывок чьей-то памяти о её прошлом; того человека она просто взяла бы за руку, предварительно растерев ладони, и подержала бы её меж них, напитывая отголосками прошлого. Если пойдёт.
Обо всём этом размышляла Ева, пока электропоезд Москва — Малоярославец набирал ход, отдаляясь студёным утренним часом от платформы Киевского вокзала. Это был нежданно-негаданно даденный музеем отпуск. И это была всё та же зима.
Она глянула в окно, но стекло заиндевело, и Еве пришлось вычистить себе рукавицей смотровую зону размером с детский кулачок, через которую вскоре обнаружилась всё та же неприглядная картина московского пригорода. Дома, в массе своей унылые и равноэтажные, будто сделанные под чью-то недобрую копирку, тянулись монотонной чередой, открывая время от времени такие же невесёлые, как и сами, тусклые прогалы между очередными бесцветными строениями. Дальше пошла картинка чуть веселей, хотя и заметно бедней. Потекли скучные посёлки, перемежающиеся отдельно стоящими неказистыми домиками, задержавшимися в этой придорожной жизни ещё с довоенных, видно, времён. Жидкий кустарник, кое-как произраставший по обе стороны от железнодорожного полотна, был почти по самую макушку занесён грязноватым снегом. Пахло углём и жжёной соляркой. Где-то под сиденьем однотонно погромыхивал промежуточный движок, и Ева с огорчением подумала, что из всех четырнадцати вагонов ей, как всегда, достался самый ужасный и неудобный — моторный. А ещё сообразила, что если бы чуть-чуть напряглась, то, скорей всего, смогла бы увидеть и эту неудобную особенность пассажирского состава. Но об этом думать уже не хотелось, чтобы в очередной раз не распылять себя на пустое.
Чуть погодя потекла искусственная лесополоса, тоже не бог весть какая шикарная. Но это уже были взрослые деревья, и каждое, подумалось ей, со своей понятной судьбой: посадили, взрастили, теперь будет жить, ожидая смерти в силу возраста или во исполнение чьей-то нужды. По крайней мере, особо мучиться не над чем, просто надо дождаться очереди, на жизнь или на смерть, как повезёт. Вот так и ей, наверно, Еве, не знавшей родства, надлежит просто жить. Жить и ждать завершения одной музейной экспозиции и открытия следующей, каждый раз надеясь, что очередное чудо искусства обогнёт её грусть стороной, сделав так, что ещё сколько-то после закрытия будет вспоминать она чудо то и радоваться. А может, если снова повезёт, то напорется на самбу-румбу-ча-ча-чу, которая, как и раньше, напитает сердце глуповатой и пустой надеждой на то, что и сама не хуже сумела б, кабы не премудрая нога, забери её тёмный леший лесной.
Внезапно пришло в голову: а ведь ни разу в жизни не гуляла в зимнем лесу! Ну да, так и есть, хромые не гуляют, коли не колясочники и коли не возят их специальные люди. А такие, как она, чаще попросту наблюдают от своих низин и уже доваривают в мыслях и красоты, и нечистоты миров и земель и доступных, и недостижимых. «Господи… — подумала она, — там же, в глубине леса, наверняка растут огромные ели, и у них пушистые-препушистые лапы, и если тронуть такую ветку рукой, то тут же сорвётся ком чистейшего лесного снега и упадёт тебе за шиворот. И побежишь тогда от этого места как полоумная, тряся головой и походя выбирая рукавицей снег, угодивший на твою тёплую шею, враз остывшую и отвердевшую холодом. Но тут же забудешь про это, потому что уже поймаешь себя на том, что вновь стоишь замерши, разглядывая на руке своей маленькую белую снежинку, ажурную ангельскую звёздочку, будто сделанную специально для тебя небесным мастером-ювелиром. Это же произведение искусства — но только чьё оно? И сразу — обратно… и снег поскрипывает под ногами… под ногой, под одной здоровой ногой, потому что под другой снег скрипеть не станет, а будет лишь шуршать, когда проклятущая нога эта, едва отрываясь от морозного наста, будет перемещаться по ходу тела, помогая себе резиновым набалдашником в том месте, где оканчивается чёртова палка…»
Ехала, не надеясь ни на что. Так решила сама. Закрыть это, по существу, не начатое дело, удостоверившись в дальнейшей безысходности поисков тёмного прошлого. Однако время, выпавшее по оказии, позволяло совершить и такой бессмысленный шаг. Тем более что эти пустые недели всё равно занять было нечем. Пётр Иваныч, прихватив Зину, умотал в деревню к родне. Качалкина, сердитая получившимся оборотом дел, ушла, даже не попрощавшись с ней, будто часть вины за негаданный отпуск лежала на соседке по залу. Программа ТВ по разделу культуры тоже не обещала радостей, за исключением всё ещё отторгаемого душой балетного спектакля. На этом список наслаждений исчерпывался, и потому идея недлинного путешествия, которое затеяла Ева Александровна, как бы попросилась сама, подкатив из-за угла и на какое-то время поджав ей дыхание. Да и денег вся поездка, просчитанная с учётом проживания и сбора сведений, стоила не очень. Сумма сделанной ею калькуляции вполне билась со скромным отпускным содержанием. И даже оставляла чуть лишку.
К обеду она сошла на станции Малоярославец. А сойдя, задумалась. Воображённая накануне удобопонятная картина действий медленно рушилась, в то время как слева, справа и позади неё по-прежнему длилась чья-то деятельная жизнь. Люди суетились по делам и нуждам, некоторые невольно задевали её палку сумкой или сапогом, грузчики катили вдоль платформ свои плутовские тележки, не обращая внимания на хромую, скромно одетую дамочку без поклажи. Даже воробьи, неотличимые от своих «товарных» собратьев, чирикали, несмотря на мороз, точно так же равнодушно и беспредметно.