— Так вы… дядя Саша, вы хотите сказать, что… что… — она на секунду замялась, но завершила-таки начатую фразу: — …что вы умерли не от сердечного приступа, а от… а от этого всего, получается… От тоски вашей, от этих ваших многолетних страданий, оттого, что не нашли себя в главном деле жизни?
— Ну а как иначе… — пожал плечами Ивáнов, — разумеется, от этого. А если конкретно, то вследствие того самого случая. Твоего, кстати говоря.
— Расскажете? — набравшись смелости, напрямую спросила она. — Я ведь именно за этим здесь, Александр Андреевич.
Он и так уже продолжал, но только, как теперь уже казалось ей, слова обращал больше к самому себе, нежели к гостье. В этот момент он уже не смотрел на неё. Казалось, взгляд его устремлён был в никуда, в размытое памятью прошлое, однако ставшее для него началом нескончаемой вечности.
— Она у меня получилась… — задумчиво произнёс он, продолжая отстранённо выискивать глазами всё ту же неясную точку, — картина та. Так мне показалось. Там был пейзаж, но нечто было в нём необычное, я это сразу понял, как только принялся за холст. Это недалеко от плотины было, у Протвы, в широком её месте, там, где у неё изгиб, а на повороте огромная ива, прегустейшая, с ветками, достающими до самой воды. И будто понесло, потащило меня вдохновенье, какого раньше совершенно не знал. Словно некто кистью за меня водил, не давая ошибиться, не позволяя руке моей сáмой малой неточности или даже какого-нибудь минимально пошлого мазка. Господи Боже… я бормотал и работал и вновь увещевал себя не останавливаться, не прерывать этого безудержного гона в сторону прекрасного, куда ни разу не заносила меня ни кисть моя, ни верный глаз, ни художественный порыв. Прорыв! Да, именно так — это и был истинный прорыв всего моего существа в новое состояние, тропинка в сущностное, в целиковое, а не как бывало прежде: лишь вялое постижение жалкого фрагмента, оторванного от единого целого, не связанного с произведением ни гармонически, ни как-либо ещё.
— И что же? — заинтересованно спросила Ева, заворожённая словами призрака Ивáнова.
— А ничего, — отмахнулся тот. — Начался ливень, ужасный, какой-то нездешней просто силы. Я холст поскорей прикрыл и сумку собирать. А тут — ты.
— В каком смысле — я? — не поняла Ева. — Вы о чём, дядя Саша?
— О том, что женщину заметил, как раз в тот момент, когда громыхнуло чудовищно, сразу после молнии. Будто небо надвое разорвалось, так шарахнуло оземь. Я-то чуть на пригорке расположился, для панорамы, а она — ниже, у воды, у самой кромки. То ли купалась, то ли стиралась, то ли ещё что. Даже, как мне вспомнилось потом, крикнуть не успела. Её убило первой же молнией, разом, насквозь разряд через тело прошёл, видно. Ну, я причиндалы свои побросал и к ней, вниз. Но только она уже бездыханная была. Часть тела у неё обгорела, и ещё ниже, шея, сбоку кажется. И рука вроде бы, не помню хорошо. Сама упала ногами к суше, ну а голова в воде оказалась. В длинной юбке была и лёгкой маечке. Я её от воды оттащил немного и думаю, нужно ведь как-то к жизни возвращать. А только поздно, ни малейшего признака.
Ева слушала, обхватив горло рукой и слегка раскачиваясь телом из стороны в сторону. Лишь верная палка удерживала её от того, чтобы не потерять равновесие. Тем временем дядя Ивáнов продолжал рассказ:
— Однако смотрю, шевелится что-то. Под юбкой у неё. То, что имелся живот, было заметно и так, но, однако же, я и подумать не смел, что такое может случиться при столь ужасных обстоятельствах. Оно уже выходило, дитя, головка показалась, и слабые движения были там внутри, я это почувствовал. Ты это выходила, Ева, ты. — И развёл руками. — Ну, я-то головочку твою обхватил как сумелось и на себя помалу тяну. Ты и пошла вслед моему усилию. А как до плечиков дошло, так застопорилось. Ни туда, ни сюда. А мама твоя мёртвая, сама понимаешь. И что делать дальше, не знаю. Вокруг темень, дождь льёт так, что глаза и мысли заливает. Хоть стой, хоть умирай! А ты молчком застыла, ни крика, ничего. Ну, думаю, дело труба, сейчас и маленький умрёт без помощи. И решаюсь. Одной рукой шейку зацепляю твою, другой — головку поддерживаю. И опять тяну. Быть может, излишне резко взял, но это я уже потом сообразил, задним умом. А только показалось мне, в шейке твоей хрустнуло еле-еле. Или же мне просто так почудилось через весь этот вихрь ужасный и мрак небесный. Привиделось. И вдруг — р-раз! — и вышла ты, целиком, как вывалилась. И пуповиночка следом. И снова не знаю я, что и как. А только другого выхода так и так не имелось, Евушка. Прикрыл я тебя отворотом материной юбки — и наверх, на пригорок, опять к причиндалам своим. Ножик перочинный хватаю, каким карандаши зачинял, и обратно, к краю воды. Ну и режу её поперёк, одним движением. И перехватываю своим же шнурком, пуповиночку твою. А дальше майку с мамы твоей сдёргиваю, оборачиваю тебя в неё — и наверх, к сумке. Кладу, лямки через плечо — и на велосипед. Остальное бросил, не до того было: и своё написанное, и мамочку твою неживую…
А дальше… Дальше в город въехал и в первую же клинику-поликлинику. Туда зашёл, ору, мол, врачей сюда, каких-никаких, ребёнка спасать! Тебя то есть. Ну, они там засуетились, забегали, но я уже в стороне от этого был. Успели только данные мои записать и телефон. А я нервничаю ужасно, психую, что пейзаж-то мой без присмотра остался. Да и с телом надо чего-то решать. В общем, в милицию подался, тоже в ближайшую. Ворвался, говорю, мол, женщина мёртвая на Протве, у плотины, срочно машину давайте, я покажу. Ну, они сначала подумали, что чокнутый или пьяный. Но потом с поликлиникой той связались и вроде согласились. Стали машину искать свободную, а — нету, все на вызовáх или не заправлены. Ну, в общем, пока отозвали, пока приехала, пока заправились по пути, да пока на место само добирались, там уже… — он вздохнул и покачал головой, — там уже море разливанное. Плотину превысило, вода разлилась. Где был берег, там сделался залив, и только самый верх пригорка моего не зáлило. А только уж без разницы: ни тела женского, ни причиндалов моих никаких, ни, главное дело, холста того, которым собирался я себе же самому другую новую мою жизнь открыть…
Она стояла недвижимо, впитывая, сглатывая слова, что выговаривал призрак. Неслышимые звуки эти, огибая фигуру, влетали в область затылка и далее уже рассыпались по телу Евы Александровны и серыми до грязной мути, и абсолютно контрастными чёрно-белыми осколками. Рядом валились прочие неровные обломки и кривоватые обрывки тех же слов и букв. И каждый из них, пронзая плоть, задевал острым краешком частичку души её: тут, там, а то и везде.
Больно не было, хотя она точно знала, что боль была, присутствуя в каждой клеточке внутреннего устройства.
Было бесчувственно. И от этого становилось ещё страшней. Хóлода от продолжительного стояния на морозе не ощущалось. Казалось ей, что не было в тот момент вокруг неё вообще никакой температуры. Да и в самóм теле, скорее всего, любой градус, будь хоть ниже, а то и выше нуля, также отсутствовал напрочь. Ощущалась лишь дикая горечь от невосполнимой утраты того, что вчера ещё не было болью, не зналось, как возможное, не виделось, как необратимо свершившееся когда-то и где-то, но только не с ней, и так уже хромоногой неудачницей по жизни и по любви. И ужасней всего, что не было этой чёртовой любви, совсем.