Музейный роман | Страница: 61

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мать вздохнула и неопределённо помотала головой, во всех направлениях сразу, из чего он сделал вывод, что — любовь.

— Кто? — коротко поинтересовался. — Я знаю?

— Алабин, — выдавила она, — Арсений Львович. Директор наш.

— И чего? — ободрился сын, поскольку имя звучало заманчиво, хотя и с привкусом идущей от родительницы горечи.

— И — всё, — откровенно призналась мать, решившая наконец остановить досадную тайну. По крайней мере, для сына.

— Отчего так? — не слезал он.

— Нас его сын застал… — отвернулась она, — когда мы… в общем, в известные минуты… И поставил ультиматум, отцу, Арсению Львовичу. Теперь уже ни о чём официальном речь не идёт, он мне так прямо и сказал, Арсений. Готов продолжать отношения, но тайно от Лёвы. Тот не может простить ему мамы, памяти её. В этом году умерла.

«Вот мудак… — подумал он тогда про пацана того неразумного, — и чего влез, кому от этого лучше? Мать, если б не мудизм его, переехала бы к ним на набережную, а я бы уж тут как-нибудь сам управился. А там, глядишь, разобрались бы, не звери же».

Маму свою Темницкий любил истинно, без дураков. Очень и очень изнутри. Нередко случается с человеком, когда уже со времени раннего отрочества в глубинах внутреннего устройства его в отношении всех прочих поселяется лишь тотальное недоверие. Ровно так, словно по дурному и недоброму учебнику, было и в его случае. Мама Темницкая, в отличие от того, как полагал Лев Алабин, не была ни секретаршей, ни учёным секретарем. У его отца она заведовала институтской канцелярией. Со временем дружеская и деловая связь между директором-академиком и канцеляристкой переросла в чувство. Однако разрешить его себе Арсений Львович позволил лишь спустя полгода после смерти супруги. Для Евгения же мать была подручным демпфером, добрым умягчителем сердечной мышцы, единственно проверенным человеческим организмом, которому он доверял, никогда не беря её слов под сомнение. Так уж был устроен. К ней он, без особого к тому повода и мучительных мальчуковых раздумий, легко мог прижаться, чтобы просто мирно посидеть рядом. Ничего при этом не говорил, лишь подзаряжал сердечные аккумуляторы тёплым и доброжелательным. Однако, как он достоверно знал, часть этого тепла, начиная с момента развала Союза, доставалась и отцу того пацана, Лёвки Алабина. И тут уж ничего поделать было нельзя. Да, собственно, и не требовалось, если уж на то пошло. Он знал, что мать навещала незаменимого своего академика все годы их долгой связи, со временем переросшей в устойчивую потребность видеться и разговаривать, даже когда взаимная нужда в физической близости окончательно, как он предполагал, сошла на нет. Иногда мама приносила новости, всякие, в том числе и про сына Арсения Львовича. О нём они нередко говорили с ней, проводя вместе вечера. К тому времени Лёва давно уже проживал отдельно, снимая жильё на Комсомольском проспекте. С возрастом, добившись в своём деле реальной отдачи, сумел приобрести квартиру из самых элитных на углу Плотникова и Кривоарбатского, в историческом центре города. Об этом Евгений также был в курсе. Было отчасти завидно, хоть и не знал ведь парня этого по существу настолько, чтобы хватало для зависти. Ну разве что урывал по случайности сполохи сведений о сопутствующих тому удачах в деле учёного возмужания и профессионального роста. Или же вспоминал о нём, когда натыкался тут и там на очередную публикацию, долго ещё обсуждаемую в их кругу, а то и вне его. Ну и плюс к тому это раннее доцентство и диссер, как все говорили, блистательный. Что-то связанное с исследованием русского авангарда, некий свежий ракурс, ломающий привычный взгляд на конструктивизм. Одним словом, сволочь порядочная и хитроустроенный гадёныш, как ни крути все эти его успехи.

А потом был Брюгге. Это когда уже Евгений Романович в Министерстве культуры трудился, неспешно, но уверенно перемещаясь от ступеньки к ступеньке. Уже будучи вполне успешным чиновником рангом выше среднего, помнится, натолкнулся он на тот самый холст. В гостях увидал, в загородном доме в Хотьково, на стене у одного подъеденного временем полувельможного господина. Собственных знаний не хватило, чего уж там, чтобы происхождение определить, но по всему картина была знатной. Да и время написания считывалось не понарошку: век так, наверно, ранний восемнадцатый, не меньше, просто в крик о себе кричал. Да и сам господин того стоил, не стал бы об фуфел мараться, не того пошиба персона.

— Питер де Якобс, подписной, фламандская школа… — представил работу хозяин дома, не скрывая горделивого чувства обладания произведением европейского мастера.

— Да это чудо просто, а не живопись, — отреагировал тогда Темницкий, одобрительно покачав головой, — как специалист говорю вам.

— Прям из Брюгге, — раздобрился на разговор хозяин, — тёпленький ещё, из тамошнего хранилища, подлинней не бывает.

— Тяжело встал, наверно? — участливо подмахнул ему Евгений Романович, отлично сознавая готовность подвыпившего владельца к лёгкой похвальбе.

Уж он-то знал, что во многом подобные холсты обретаются такими дядьками исключительно с целью скомпенсировать внутренние пустоты бессистемными разговорами за искусство.

— Да пришлось потрудиться, не без того, — ухмыльнулся ценитель. — Туда-сюда если брать, поездочка-то встала, как говорится — вывоз-оформление… всё такое… Ну и сама покупка тоже в немало вышла.

— Что — секрет? — улыбнулся Евгений Романович и плеснул тому от щедрого.

— По честноку? — подмигнул культурный господин.

— Разумеется, — развёл руками продвинутный гость и смастерил почтительное лицо.

Тот игриво приобнял Темницкого, увлекая в сторону от камина, над которым располагался фуфел де Якобса, и прошептал на ухо цифру, обслюнявив гостю левую мочку. Названная сумма не то чтобы удивила, скорее насторожила. И если он, Женя Темницкий, в прошлом эксперт и нынешний большой чиновник, чистым знанием в искусстве не добирал, то уж, по крайней мере, в ценах на него ориентировался недурно. Имел нужное чутьё — ту его часть, что распространялась на овеществлённый в эпохе и материале рыночный эквивалент. Но того, что услышал, быть не могло. Совсем. Либо же работа эта при всей схожести с образцами подлинной живописи прошлых веков просто не принадлежала кисти старого мастера. Но это не было и копией, уж в этом Темницкий был знаток. Это было нечто третье. Вариант, необыкновенно метко отобранный, несомненно, большим в этом деле специалистом. И проданный клиенту за вполне смешные деньги. Однако это не было и подарком, по словам всё того же добросовестного ездока-приобретателя. А стало быть, это же означало, что картина не стоит даже уплаченной за неё цены, хотя и превышает её богатым видом, малоотличимым от искомых богатеями образцов натурального возрожденческого декора, способного украсить загородные каминные залы.

— Повезло вам, — причмокнул губами Темницкий, по-доброму приобняв хозяина в ответ на нетрезвое признание. — Вот бы и мне так стеночку себе оборудовать, с каким-нибудь таким хитрым фламандцем.

И рассмеялся, чуть не прослезившись. Вслед за гостем хохотнул и владелец. Отсмеявшись, изрёк: