Музейный роман | Страница: 65

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А при чём оно? — совсем уже потерянно переспросила Ираида. — Ну, лежит себе и лежит. В тридцати, кажется, с чем-то папках. В особой климатической зоне. Там бумажного много, это важно. В семнадцатом вообще с температурно-влажностным режимом строго, как нигде больше.

— Когда? — прямо взглянув в Ираидины глаза, сухо спросил он.

— Ну, не знаю, может, в четверг? У нас по четвергам и бабушка отсутствует, и главный хранитель. И вообще тихо.

— В четверг, — согласился Евгений Романович, — без проблем, милая, в четверг Христа распяли, так что главные неприятности позади, нам же с тобой остаются одни лишь приятности.

В четверг ближе к закрытию Коробьянкина спустилась в запасник, пропустив вперёд Темницкого. Тот, к её удивлению, ничего рассматривать не стал, просто, открыв шкафы и вынув нужные папки, шустро перещёлкал на цифровую камеру половину содержания собрания Венигса. Ту самую, которая не выставлялась в девяносто пятом. Ираида для скорости стояла рядом, вынимая рисунки и тут же аккуратно укладывая их обратно.

— Ну и ну… — не прерывая работы, лишь успевал качать головой Темницкий. — Рубенс, мать его, Тинторетто, Брейгель, вон, вижу… Старший, Рафаэль здесь же, гляжу я, Гварди… — Он довольно хмыкнул. — А мы с тобой, Идочка, как два разнополых божка сейчас над ними: хочешь — жизнь продлим, хочешь — её же остановим, а хочешь — ими же подотрёмся. Это просто не-ве-ро-ят-но!

Коробьянкина вздрогнула и испуганно зыркнула глазами по сторонам.

— Женя, это совершенно не смешно!

Темницкий не отозвался, даже не поднял головы. Продолжал работать истово и скоро, зная, для чего делает и зачем. Что об этом думает временная подруга, его не интересовало ни в эту минуту, ни вообще. Он просто не желал на эту тему размышлять. Время, отведённое на конкретную задачу, ещё не настало. И потому эта женщина всё ещё оставалась функцией. Он же, говоря о двух божках, лукавил. Он, и только он был богом — двойным и в одном лице. Остальное не рассматривалось. По крайней мере, пока.

Сделав работу, махнул рукой:

— Всё, драгоценная моя, можно уходить. Будет теперь над чем поразмышлять.

— Так ты что, писáть собрался? — в недоумении спросила она. — Или, может, издать задумал, через Минкульт? Для чего тебе неизданные рисунки от собрания?

Темницкий не ответил, мозг его в эту приятную минуту уже сосредотачивался на делах очередных и близлежащих, какие должны были последовать незамедлительно вдогонку чистому четвергу. Он уже понимал, что выиграл эту партию. И мысленно отчеканил самому себе — состоялось!

Через неделю с небольшим он добил отпуск недобранными днями, по-быстрому слетав к Себастьяну. На этот раз поездка его уже не носила характер общий, прикидочный, совершаемый в режиме тестовом и потому решительно непредсказуемом. В этот наезд он пробыл там два полных дня, меньше никак не получалось, хотя планировал ещё смотаться в Дамме, отдав дань Тилю, которым тоже зачитывался в те годы, когда не понимал ещё, куда ушвырнёт его неприкаянная фортуна.

С Себастьяном работали тщательно, не упуская ни одной самой малой подробности, выискивая годные для обоих решения. Они в итоге и образовались, эти решения, устраивающие того и другого. И это было начало.

В день отъезда Темницкий, не совладав с настроением, успел-таки совершить небольшой ознакомительный круг на прогулочной бричке, запряжённой лошадкой местной, серой в яблоко масти, и оставил извозчику пять евро сверх таксы. Это если ещё не считать еврочервонца, засунутого в прошлый приезд в благотворительную щёлку сборника Богоматери.

Он вернулся вечерним рейсом Брюссель-Москва, той же ночью. Наскоро приняв душ и переодевшись, заехал за Ираидой и повёз её к себе. Мама была дома, спала. В любом случае визит нежелательной гостьи в силу понятных причин не афишировался. Он просто провёл Ираиду в спальню, запер дверь и энергично раздел. Всю её, возрожденческую. От и до.

Потом они любили друг друга, стараясь звуками своей любви не потревожить маминого сна. Она любила честно и с энтузиазмом, как не любила никого, включая бывшего «передвижника». Он же усердствовал как получится, однако всё же стремясь не ударить лицом в грязь, в нужные моменты вышёптывая нужные слова в ответ на приглушённые его мужской ладонью вскрики. Она даже представить себе не могла, насколько была ему нужна. Зато он отлично себе это представлял и потому отвёз её, любимую, расслабленную, доверчивую и истомлённую лаской, домой к семи тридцати, чтобы все успели всё и никто ничего не понял, включая саму Коробьянкину.

Через полторы недели она сделала то, о чём он просил, разъяснив ситуацию уже не на пальцах. А ещё через два дня к этому добавилось то, что уже предложила она сама, окончательно вникнув в необратимость совершённого. Где было одно, там теперь вполне уживалось два.

Оставалось малое: доделать пустяк и на какое-то время закрыть тему, до того момента, пока ожидаемое не обратится в реальное. Как чуял он сам, года-полутора для такого ожидания хватало с избытком. Разве что попутно не учёл бы какую-нибудь досадную подробность. Однако подобного оборота всё равно никто предсказать бы не взялся — даже, наверное, тот самый бог, чьё нередкое содействие в темницких делах зависело исключительно от него же самого, раба божьего Евгения, от хитроплётного ума его, от обезоруживающе поддельного артистизма, от абсолютной уверенности в успехе всякого качественно приготовленного нетворческого продукта.

Было ещё одно странное ощущение, которого раньше Евгений Романович в себе не подмечал. Теперь, казалось ему, он мог убить не только за мать. Отныне он мог без особо мучительных рефлексий устранить любой живой организм в принципе, с душою или без неё, сделавший целью своей остановить его в стремлении достичь искомого. Так он чуял, и ощущения эти, как ни странно, придавали сил.

Шёл сентябрь, обожаемый и ненавистный одновременно. Первое — оттого, что он просто любил это время года, без чего-либо больше. Другое — потому, что именно в этом месяце чёртовы депутаты, вернувшиеся с каникул, постановили временно продлить мораторий на мероприятия, касающиеся культурного обмена трофейными ценностями в рамках реституции. И это означало оттяжку в его планах. Это предполагало необходимость и дальше вихлять душой, по-прежнему дополняя вынужденную лебединость своей пары дó смерти надоевшей Ираидой. Но это же говорило и о том, что не всё в его плане рассчитано верно. В чём-то, пускай даже малом, имелась нестыковка, и возможно, ему следовало пересмотреть установку на столь тщательно разработанный им финал.

К пяти нужно было забрать Ираиду из музея, так они договорились. Обычно он бросал машину в переулке и остаток пути добирал пешком. В здание не заходил, предпочитая оставаться на улице, если была погода. Там была скамейка, вполне симпатичная и, по обыкновению, не занятая никем. Вокруг росли липы, по паре одинаковых деревьев с каждой стороны от служебного входа в музей. Они давали отличную тень, в которой не грех было лишний раз приятно пораскинуть мозгами. Он сел, растёр подошвой ботинка несколько усохших круглых зёрнышек, что вместе с листьями обрывались с увядающей осенней верхотуры, падая под ноги и застилая собой дорожку от тротуара до входа в заведение культуры. Ему вдруг вспомнилось, что когда-то те деревья, какие вроде бы росли справа, были жухлей и намного мельче парных собратьев, примостившихся слева. Теперь же, отметил он, те, что загибались, больные и недоразвитые, вполне себе выровнялись и даже догнали этих в росте и пышности крон. «И никакой бог тут ни при чём, — подумалось ему, — наверно, просто мочиться на них перестали, потому что загородку вон другую выставили. И правильно сделали…»