Они ели и смеялись, и вновь цепляли палочками эту так похожую на японскую выдумку местных самоделкиных. Лёва даже забыл выставить привычной айловки, а когда спохватился, было просто не нужно. Им и так было хорошо, без любого добавочного подогрева. Казалось, те дела, что вынудили их встретиться и сидеть теперь за общим обеденным столом под уютным абажуром выделки Семёна Агапкина, цепляя палочками суши и время от времени подбадривая друг друга взрывами милого смеха, куда-то отошли, закончились, усохли. Все эти темницкие, коробьянкины, всесвятские и иже с ними качалкины с кобзиками безвозвратно отдалились, канув в вакуум чёрной мусорной дыры в далёком предмкадовском Товарном. Госкомиссия по реституции, взмахнув начальственным крылом, сорвалась с сучковатой ветки и, прощально сделав мандатом, также унеслась в свою германскую отдалённость, ближе к саксонским замкам, в места непривычные, дрезденские — наводить мосты меж дурными берегами этих двух так изначально непохожих одна на другую рек. А заодно и прочее — убийства, пожары, подлоги, подмены, все эти фейки, фуфелы и фальшаки, комиссии, обмены, добивки и возвраты — всё это, включая куплю-продажу и наоборот, вдруг сделалось не важным, не главным, не стойким, покрытым вялой и тусклой вуалью, существующей вне ясного фокуса при неполном свете.
Ну и по мелочам, тоже отодвинулось всё куда-то. Лично у неё — всё, кроме Бродского, живописи и самбы-румбы-ча-ча-чи. У него — за исключением части русского авангарда, угнанного немцем вместе с людьми, скотом и чернозёмом в ходе последней разрушительной войны. А также — чуток недовыбранного долга, возникшего в результате последней удачной сделки.
Ничего остального не хотелось, совсем. И потому Ева Александровна, присев за журнальный столик, потёрла в ладонях носовой платок Темницкого, всё ещё издававший нежный аромат прокрученной с сахаром земляники от садового товарищества семейства Качалкиных. Затем она несколько раз глубоко вдохнула и выдохнула, настраиваясь на сеанс. И обернулась ко Льву Арсеньевичу:
— Ну что, смотрим?
— Всегда готов, ты же знаешь, — понуро отозвался хозяин жилья, уже подумывающий о продолжении банкета не обязательно в единственно возможном варианте.
Он понял вдруг, что та самая фея, какую искал он всегда, тонко устроенная душою, притягательная натурой, пускай и хромая походкой, но зато с замечательно загадочным лицом, почему-то оказалась в его доме. И сидела с ним теперь за одним столом, в его уютной гостиной, куда женщины, не имевшие шансов на взаимность, допускались нечасто. И махнул согласно рукой — поехали!
Сперва она молчала, довольно долго, словно картинка то ли не шла совсем, то ли её невозможно было разобрать. Такое было впервые за время их совместных прыжков по ту сторону реальности. Лёва ждал, не дёргался и не торопил. Просто сидел молча, в мыслях ощущая себя вторым пилотом воздушного аэробуса, всеми силами помогавшим командиру экипажа пробивать нависшую над землёй облачность, чтобы выйти в ясно видимое пространство полёта.
Наконец дело вроде пошло. И она произнесла:
— Странно… кажется, я вижу, собор… очень красивый… явно не здешней постройки… а теперь… да, это она… Мадонна с младенцем на руках… по-моему, из мрамора…
Алабин насторожился, его вдруг кольнуло где-то там, внизу, между печенью и селезёнкой. В любом случае это напоминало характерный спазм, обычно предшествующий возникновению в его голове очередной продуктивной идеи.
— Опиши… — попросил он в надежде, что она его слышит.
— Светлая… — продолжила ведьма, — она сидит, глаза её прикрыты… на голове не то платок, не то капор… ребёнок стоит как бы зажатый между её ног, со сложенными руками…
— Микеланджело… — пробормотал Лев Арсеньевич, — «Мадонна Брюгге»… точно… Только при чём здесь это?
Ева тем временем продолжала:
— Вижу… вижу его теперь, Темницкого… Да, это он, точно… просовывает купюру в прозрачный ящик…
— Грехи замаливает, говнюк… — снова вполголоса пробурчал Алабин, чтобы не отвлекать Еву от сеанса.
— А теперь другое… всё другое… само место уже не это… сейчас, сейчас… странно… вижу живой портрет… это… о да… это он, несомненно, это Тёрнер, Уильям, я его узнаю по схожести с автопортретом… те же пышные бакенбарды, густые седые волосы, даже жилет такой же… и белый шарф ещё вокруг шеи с длинными кончиками…
— Себастьян… — прошептал Алабин, — это же Себастьян мой, подлая рожа… И это Брюгге хренов и больше ничего.
— Они говорят с ним… но… по-французски, я не понимаю, потому что не рядом… что-то такое… нет, не могу повторить…
— Кто «они»? — дернулся Лёва. — Кто такие-то, чёрт побери?
— Темницкий… и другой… Тёрнер… но только он почему-то называет его Себастьян, не Уильям… А тот Темницкого — Женья…
— А делают-то, делают что? — не удержавшись, нетерпеливо воскликнул Алабин.
— Смотрят какие-то листы… их много, очень много… это рисунки… они перебирают их, сравнивают с фотографиями… рассматривают, всё время о чём-то говорят… Себастьян этот согласно кивает, откладывает отобранное ими в сторону. Остальные складывает в стопку, справа от себя… медленно… очень медленно работают… очень тщательно разглядывают, не спешат… Ой! — внезапно она вскрикнула, но тут же умолкла, вновь вернувшись к состоянию медитации.
— Что? — взорвался Алабин, подскочив на месте. — Чего там, Ев, ну говори уже наконец!
Она не ответила, просто продолжила в прежнем ритме, с той же выверенной интонацией, привычно соблюдая размеренный и слегка распевный речитатив:
— Это портрет графа де Порто с дочерью… я его узнаю… он в пятом зале у нас висит, слева от арки.
«Что ж… — подумал враз успокоившийся искусствовед, — дальше можно не смотреть, дальше уже без разницы…»
Ева ещё пребывала в том пространстве, она что-то продолжала говорить, но он её уже почти не слушал, было незачем. Картина, верней сказать, картинка, присланная из Брюгге посредством трансведьминской связи, была уже настолько ясной сама по себе, что не требовала более дополнительного фокуса. Он тронул её за руку, прерывая сеанс. Она дрогнула и открыла глаза.
— Что, — спросила его, — что случилось, Лёвочка?
— А случилось то, Евочка, — в тон ей ответил он, — что, получается, этот подлый Темницкий навестил одного неплохо знакомого мне бельгийского галериста по имени Себастьян. Себастьян этот — человечек немножечко жуликоватый, но чрезвычайно подкованный в том, что касается старых мастеров-живописцев и отдельно, полагаю, рисовальщиков. Лично я не имел, к сожалению, возможности в том удостовериться. Но он мастер своего дела, в этом ему не откажешь. К тому же ещё и коммуникабелен, как самая последняя сволочь, — тоже не в минус ему, прямо скажем.
— У вас что, были с ним дела? — Она задала вопрос, глядя ему прямо в глаза.
Лёва, кривовато поморщившись, вяло отмахнулся, понимая, что врать не станет, бессмысленно. Не тот случай. Не его. Не их. И потому ответил так же прямо: