Волхитка | Страница: 60

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Иван Персияныч крынку поставил на место. Глазами отыскал пушисто-черную, на подоконнике под солнышком пригревшуюся, мурку, перевел на дочку взгляд и в раздумье поцарапал бороду.

– Как вы тока не лопнули с кошкой. Это ж надо – столько оглушить! Нет, она стоит и улыбается, – заметил отец. – Пролила?

– Ну-у-у… как сказать?.. Корова дрыгнула ногой.

– Так и скажи. Зачем обманом занимаешься? Жалко мне, что ли? Хоть бы и выпила. Я просто удивился: было вроде вечером, а к утру испарилось наше молочко.

Слегка пристыженная Олеська быстро нашла себе дело – улепетнула во двор.

Солнце пригревало над Займищем, косматый пар тянулся от пригорков и словно бы горела грязь на огороде и за луговиной, где паслась кормилица по первотравью. Яркие лучи лоснились в лужах – золотыми шляпами подсолнухов. Над сараем и над избою слышалась рассыпчатая трель стремительной ласточки – длинные острые крылышки мелькали в воздухе. А когда касатка, на минуту успокаиваясь, опускалась на ветку, был виден её длинный хвостик с глубоким разрезом, напоминающим вилку.

Время от времени Олеська проказливо глядела то на корову, то на ласточку. А потом – с оглядкой на отца – доставала из кармана небольшое зеркальце, снова и снова желая узнать: «Я ль на свете всех белее?»

Однажды она стояла вот так вот за сараем, смотрелась, и вдруг оттуда солнечный зайчик выпрыгнул – ударил по окну, возле которого стоял отец.

«Зеркало, – подумал он. – И не первый раз уже. И чего это она стала заглядываться? И с молоком непонятки… Кошка вот ходит голодная…»

Олеська вроде созналась насчёт молока, но Иван Персияныч почему-то не мог отделаться от чувства, будто его дурачат, вокруг пальца водят.

Истинная причина исчезновения молока – забавная и грустная причина – открылась позже. И такая это была причина, которую сам отец ни за что бы не разгадал, если бы случайно не стал свидетелем странного «священнодействия».

Весенними днями, с прилётом первых ласточек, девочка придумала тайно умываться молоком, потому что где-то прослышала в деревне: кто при первых ласточках молоком умоется – будет бел, как сахар, бел, как снег на беловодских неприступных кручах.

«Глупая ты, глупая! – с болью в сердце улыбнулся Иван Персияныч, прихватив её однажды за таким занятием, но сам оставаясь невидимым. – Да если бы ты беленька была, да разве бы любил я тебя так, моё ты горюшко! А мне, дураку, и невдомёк, куда это ручьями утекает молоко…»

Кому-то, может, и смешно, а вот Олеське бедной не до смеха. Мало того, что молоком усердно мылась – она ещё и под луной догадалась голышом загорать, «забеливаться». Но эти фокусы отец не видел, иначе наподдавал бы ниже спины.

А между тем – ничего удивительного, что Олеське пришла такая курьезная мысль: загорать под луной.

Весною, в конце мая, когда ветер с облаками и тучами справится, прогнав за окоём, и установится тихая приятная погода – вечера на нашей беловодской стороне, лунные ночи можно разглядеть даже с закрытыми глазами, а уж если очи распахнешь – так всю душеньку и ломит яростным, ярким ликующим светом… Подобными ночами трудно дома усидеть. Идёшь на улицу, там торжество и тайна: лунный серебряный дым охватил огороды, деревья, дома… Неузнаваемые горы сахарно глыбятся вдали и преображенные долины – снегом ли сверкают, белоросами?.. Удалая сильная вода в Летунь-реке, сбросившая ледяные путы, не нарадуясь весенней воле, бурлит по стрежню, пенится кипящим молокой – хоть стаканами черпай, хоть ведрами… В чёрных омутах сегодня свет зажгли русалки, ну, а в тиховодах и подавно: на глубине трёх метров каждый камешек в лицо можно узнать в такие ночи. Любой окунишко, чебак да пескарь – белорыбицей оборачивается. Чёрный лебедь белую рубаху одевает. Чёрная душа светлеет у разбойников – уходят прочь с большой дороги. А что творится с березняками? Их как будто вырубили – нет березняков, не видно: растворились белокорые стволы в безбрежном лунном свете, ливнем льющимся с высоты. Всё кругом белым-бело. Вся земля – невеста. И, может быть, как раз в такую пору нашу сказочную землю стали звать-величать беловодской землей!

17

Молодое молодеет, а старое – старится. Тут никуда не денешься. Жизнь, она такая. Старый моряк, бог знает когда на бригантине пришедший на беловодскую землю, до того состарился, что уже и с печки-то не слезал цельными днями. «Моряк – с печки бряк!» – думал про себя стодесятилетний серебрянобородый, в последнее время хворающий дед, Иван Капитоныч. (Иван Капитаныч, так в деревне прозвали этого бывшего морехода).

Светлыми ночами, когда луна входила в полную силу, в избе трещали сверчки за печкой, да так трещали, так звенели струнами – Иван Капитаныч просыпался от этих окаянных «балалаечников», зудом зудящих под ухом, где болталась легендарная серьга, огоньком сверкающая там после того, как моряк Огненную Землю под парусами объехал.

Замучили деда сверчки оглашенные. Спать мешают – ладно, он в могилке выспится. Плохо то, что думу вековечную о житье-бытье мешают думать. И вот что удивительно, заметил дед: чем сильнее горит луна – тем сильнее сверчок «разгорается», прямо хоть в горы иди; подымайся и укатывай луну за перевал. В темноте, правда, тоже сверчки не оставляют свои балалайки, но при луне особенно стараются…

«Сверчок поёт, бога хвалит!» – вспоминал Иван Капитаныч старую присказку и хоть немного утешался этим, прекрасно понимая, что луну вспять не воротишь и всех сверчков не изведешь; надо притерпеться. Или надо где-то раздобыть живого рака, подвесить в доме за клешню, пускай висит, покуда не испортится – сверчки исчезнут. Хитроумный способ. Может быть, и верный, только ты поди, достань живого рака.

Однажды, когда внук Ванюша Стреляный пришёл к нему в гости – попроведать, – Иван Капитаныч лежал на русской печке. Белую шляпу в руках вертел, поглаживал.

– На тракте в чайной, – вяло спроси он, – есть живые раки? Нет?

Ванюша не понял его, улыбнулся:

– Есть, конечно. Как напьются, так и ползают раком.

Бывший моряк потеребил серебряную серьгу в своём ухе, жаловаться начал на сверчков и вдруг подытожил:

– Помру я, Ваня, нынче. Видел, как сверчок по горнице летал.

– Ну и пускай летает.

– К смерти это, Ваня. Либо к пожару. Рожа Ветров – наш знаменитый капитан – рассказывал когда-то, как сгорела его бригантина после того, как в каюте сверчок полетал. Что говоришь? Руда? Ерунда? – Старый моряк спустился с верхней палубы, так он печку иногда именовал. – Ты вот что, внучек… Ты не утешай. Пожил я вволю, дай Бог каждому!.. Ты, Ваня, уважь меня напоследок.

– А что такое?

– Покатай мою белую шляпу на тройке лихих рысаков.

Внук посмотрел на него подозрительно.

– Что? Как ты сказал?

– Да ты не бойся, Ваньша, я в своем уме, – догадался дед. – Только я не знаю, как бы тебе это растолковать? Душа есть у каждого – дело известное. Только, видишь ли, у одного она в косоворотке ходит, у другого в медвежьей шубе… А у меня, Ванюша, душа гуляет в белой шляпе на тройке лихих рысаков. Покатай! Христом богом прошу! Я слышал, там цыгане объявились. Наковальня за рекою звякала. Пускай они на тройке к моей избе подъедут. Скажи, мол, умирает, просит, мол, широкая душа: от плеча до плеча – как от Юга до Севера. Они поймут, Ванюша, не откажут. Ступай, родимец.