С удивлением я узнал в ней Лидию. Тело ее было напружинено, а руки притиснуты к бокам, словно в противоборстве с кем-то незримым. Я ее такой еще никогда не видел.
Последние метры я преодолевал осторожно, по дуге, чтобы приблизиться спереди и дать ей возможность разглядеть, кто именно приближается.
– Лидия? – позвал я женщину.
Свой ор она прервала внезапно, как по нажатию кнопки на телевизорном пульте, но поза ее осталась прежней – застывший столбик с натянутыми жилами и веревками исхудалых мышц.
– Лид, – снова позвал я. – Это я, Джон.
Она медленно повернула голову и смотрела на меня широко, кругло:
– Это ты?
– Я, Лид, я. Джон. Из ресторана.
– А точно?
– Ну конечно. – Я плавно поднял руки, словно этим показывал свою подлинность. – К тебе кто-то лез?
– Это был Фрэнки, – голосом, еще более резким, чем обычно, отозвалась она. – Да так близко…
Она обхватила мне запястья костлявыми, но на удивление цепкими руками и продолжила:
– Я его пыталась нагнать. А он… он от меня побежал. Увидел, что это я – и наутек. Не захотел меня видеть…
Она медленно, горько заплакала – слезами ребенка, самыми невыносимыми на свете. Слезами бесприютной сиротинки, все самые сокровенные, самые последние чаяния которой оказываются в одну секунду безжалостно растоптаны.
Кристина с печальным лицом дожидалась в нескольких метрах от нас.
– Лидия, – проговорил я участливо, но больше мне ничего не шло в голову. В самом деле, что я мог ей сказать? Что этого человека в действительности нет или что это был просто случайный наркоша или вор, тайком идущий с дела и вдруг вспугнутый старой бомжихой, припустившей следом? Таких объяснений Лидия бы от меня явно не приняла.
Так что вместо этого я обнял ее за плечи. Пахло от нее нехорошо, а на ее тряпье явно цвела буйным цветом жизнь мелких, но вредных насекомых, так что объятие мое было душевным, но очень скоротечным.
– Вы ведь уже порядком не виделись, – отступая на шаг, высказал я предположение. – Может, он при виде тебя просто удивился. Или застеснялся, что вы так давно не встречались. Он ведь тоже, поди, переживает!
– Ты так думаешь? – помолчав, спросила женщина.
– Не знаю, но ведь может статься. Разве нет?
Лидия посмотрела с доверчивой надеждой ребенка, с которым вы сейчас только что похоронили щеночка, но ты заверил, что он точно попадет на небо.
– А ведь ты, наверно, прав, – вздохнула она.
– С тобой все будет в порядке?
– Да конечно, – сказала женщина, снова состарившись, и затопала на тротуар за своими манатками. – Мне-то что сделается?
Мы молча смотрели, как она исчезает в омуте темени, что густится ночами у подножия высоток.
На следующее утро я позвонил Кэтрин Уоррен и в общих чертах передал ей свой разговор с Кларком (его трактовку поведения своей бывшей возлюбленной, а также слова адресованного ей напутствия я передавать не стал). Наряду с этим я предложил ей обратиться к копам. Судя по тому, как миссис Уоррен кашлянула в трубку, воспользоваться моим советом она вряд ли собиралась – возможно, именно эта ее черта и приводила к нашим размолвкам. Вместо того чтобы идти путем наименьшего сопротивления, она взвешивала варианты и сознательно делала для себя выбор. Да, она бросила Томаса Кларка после того, как в ее жизни появился Марк, – от меня не укрылось, что в ее толковании события развивались именно так – но это тоже было сделано сознательно. Вообще славно, когда бывшие любовники остаются друзьями, но, как ни прискорбно, все это не более чем юношеский идеализм. Любовь – не сладкие чары, что вдруг налетают с горних высей, вскруживая влюбленным голову, а затем так же внезапно упархивают, оставляя пару расколотой и несчастной, но, в сущности, не изменившейся. Любовь – это огонь, опаляющий душу, подчас навсегда, а иногда всего лишь на время, иногда сжигающий ее своим жаром дотла, а иногда томящий ее адски медленным негасимым горением. Но при любом из раскладов свои изначальные составляющие он неуклонно преображает. И в итоге все уже не такое, как прежде, – не только сами отношения, но и люди, в них вовлеченные. Кэтрин за содеянное я не винил, но был рад, что это не меня угораздило в нее влюбиться.
– Благодарю вас, – сказала она в завершение нашего разговора.
– Не за что, – ответил я. – Наши телефоны у вас есть. Если что-то вдруг почувствуете, звоните. О’кей?
Хотелось добавить еще что-нибудь оптимистичное, но в трубке раздались короткие гудки. Вот что еще вызывало во мне неприятие: эта ее всегдашняя тяга быть на высоте положения.
Ну да ладно. Разошлись как в море корабли. Я заварил себе кофе и прихватил с собой кружку к заднему окну нашей гостиной, откуда выбрался на трехметровый пятачок крыши, который прихватизировал себе под курилку.
Честно говоря, никто на него особо и не претендовал: сюда поверху и пробраться-то трудно из-за наносов всякого принесенного ветром хлама и безвестных остатков строительного мусора от стародавнего ремонта крыши. Разве что какая-нибудь залетная птица иногда присядет и покосится на меня без симпатии. Через какое-то время после того, как мы оклемались от переезда в эту квартиру, я (в основном из-за неохоты спускаться каждый раз на тыщу ступенек, чтобы испоганить свои легкие) постепенно обустроил здесь себе раешник из найденного на улице колченогого стула и массивной стеклянной пепельницы из секонд-хенда. Так у меня появился небольшой кусочек Нью-Йорка, который я могу называть своим.
Здесь я сидел и, отрешенно глядя через крыши соседних домов, слушал отдаленный уличный шум, потягивал кофе и покуривал сигарету. При этом я внушал себе, что история с Кэтрин Уоррен подошла к концу.
Я вообще много чего себе внушаю.
Тем временем Боб стоит на углу.
Он на этом углу каждый день, кроме выходных. Караулит здесь с десяти утра до четырех пополудни и ждет. Здесь всегда кто-нибудь есть. Большинство углов покрыто лишь несколько часов на дню, по расписанию, которое выводит мелом Наконечник, – на тротуаре или низенько на соседней стене, в каком-нибудь укромном месте, заметном лишь наметанному ищущему глазу. Непосвященному, даже если он увидит, может показаться, что это имеет какое-то отношение к дорожным работам. А вот и нет! Круг означает световой день. Цифры слева – время начала смены, справа – количество ее часов. Полумесяц – то же самое, только в отношении ночи. На эти углы надо подходить лишь в строго отведенные часы, а иначе здесь никого не застать, и уже ни передать информацию, ни получить ее.
Угол Боба работает двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю и триста шестьдесят пять дней в году (триста шестьдесят шесть, если год високосный). Таких на всем Манхэттене всего пять, причем этот, что на южной точке Юнион-сквера, по возрасту самый почтенный. Говорят, что топтуны здесь дежурят вот уже больше шестидесяти лет. Может, даже дольше – кто его знает? – просто молва (свидетельства авторитетных друзей из числа Собранных, сколько уж их нынче осталось) с достоверностью относит все к концу сороковых. Что было до этого, сказать можно уже с натяжкой, но если прийти туда нынче, то там всегда кто-нибудь да стоит.