Но в туалет все-таки надо было идти. В мужской (не в женский же), значит, на третий этаж… И вот он встал, забыв об охранном круге. Будь что будет… И Вий поднялся вместе с ним.
Лестницу Паша как бы пропустил, сразу оказавшись на своем, третьем этаже. Коридор, темноватый, был на удивление пуст, и вообще все было не вполне реальным и оттого каким-то тоскливым, как в игре-стрелялке, которых развелось бездна. Эта была из простых, но с подвохом. Коридор был адом, за дверями жили разнообразные существа. И Чечен. И сам Паша. Любая дверь в коридоре могла в любой момент открыться, из нее мог вывалиться кто угодно, надо было успеть понять – кто. И правильно поступить. А если бы вдруг вышел Чечен, то правильно поступить – это что?.. Вопрос!
Никто не вышел из дверей. Паша беспрепятственно проник в уборную и пристроился к писсуару. Уборная, кстати, оказалась вполне реальная, подробная, с запахом мочи и хлорки, так что Пашенька вроде ожил и, сосредоточившись, наконец-то пустил горячую струйку.
За его спиной скрипнула и беззаботно брякнула дверь, шаги раздались ровные, беззаботные же.
Паша окаменел. Тот, кто вошел, не обратил на него внимания, как будто его, Паши, не было.
И его действительно не стало. Он грохнулся в обморок.
…хочется спрятаться,
хочется быть как бы нигде…
Но уже так бывало
в детстве, под вечер, когда в лебеде
пыльной – макушка его пропадала.
Что он там прятал? Какую печаль?
Ночь наступала. Слегка измененным
он возвращался, маму встречал
взглядом холодным и удивленным.
Мальчик исчезнувший, где он живет?..
Катятся лета и белые зимы.
Изредка слышит – мама зовет
голосом жалобным, невыносимым…
Павлу часто снились строчки. Если он просыпался и не ленился, то сразу, среди ночи, записывал их, а дальше спал уже безмятежно. Если же ленился, то спал кое-как и наутро, как правило, вспомнить текст не мог…
Он проснулся в полной темноте, стихи про макушку мальчика, исчезающую в пыльной лебеде, были частью сна, который таял с каждым мигом. Загадочное, но уже знакомое чувство долга проснулось вместе с Пашей, он деловито стал шарить в поисках блокнота рукой по полу, затем осторожно – на столе. Рука натолкнулась на ложку, на чашку, безымянный палец запачкался в чем-то липком. Паша отдернул руку, помедлил, поднес палец ко рту и лизнул.
Это было варенье, малиновое.
Огромная светлая надежда, как снегопад, бесшумно обрушилась на лежащего в темноте Павла Асланяна. «Мама…» – позвал он, но голоса своего не услышал и заплакал.
Он лежал на спине, головою на знакомой с детства, набитой гречневой шелухой, подушке, которую мама прислала из Чердыни, как только Паша поступил в МГУ. Слезы лились и лились, но проливались не все, они стояли в глазницах и вокруг носа, башкирские мамины скулы не давали слезам стечь. «Не лицо, а тазик. Тазик для слез» – подумал Паша и засмеялся, но плакать не перестал.
Он ничего не понимал, не время было понимать. Он только чувствовал, что прощен и спасен. Обошлось. Обошлось.
В темноте различался проем окна, выходившего, он знал, в огромный университетский парк. Было тихо, только уютное дыхание доносилось. Живой и мирный Чечен посапывал во сне. Было ли что?.. или вовсе не было? И если было, то где все было? «Нигде!» – решительно подумал спасшийся, воскресший Пашенька и, отложив в дальний ящик все сомнения и вопросы, уверенной рукой полез под свою гречневую подушку, где (теперь он точно помнил) лежал тощий блокнот, множество страниц из которого были выдраны. Но те страницы, что оставались, были вдоль и поперек испещрены корявым ночным почерком. К блокноту была пришпилена авторучка с подсветкой, Паша нажал на кнопочку, включающую светлячка возле пера, и быстро, сокращая, не дописывая, накорябал приснившиеся строки. И сунул блокнот на место. А через минуту, приникнув щекой к той же подушке, невольно попал в такт мирному дыханию Чечена.
Злой чечен по имени Булат спал глубоко и спокойно, как человек, разрешивший все сомнения. Сегодня вечером в туалете, выйдя из кабинки, он обнаружил своего исчезнувшего соседа на полу, обросшего, измученного, в мокрых штанах. Булат приволок его в комнату, раздел, выбросил всю одежду в пластмассовую корзину для грязного белья. Затем натянул на Пашу тренировочный костюм. Павел был как контуженный взрывной волной, Булат таких, контуженных, видел много. Сам был контужен. Он уложил поэта в кровать, укрыл, послушал, как Паша дышит, проверил неровный пульс. Подумал: «Жить будет!», улегся и сразу – уснул.
Паша ничего об этом не знал, пропустил. Но дыхание Чечена подействовало на него гипнотически. Он тоже уснул и снов больше не видел.
Блюхер в день святого Отсыпона так и не отоспался, Дада тоже. Уже через три часа после задержания их разбудили и вывели из обезьянника. Долго с ними не разговаривали. Даже не пожурили. Умыться не дали. Попить не дали, и поесть не дали. Но и пинка не дали. Майор Чиртков, угрюмый малый в штатском и с кобурой под мышкой, переписал адреса и телефоны, спросил о месте работы и сказал – вы свободны.
Воздух свободы… В ментовке с воздухом было херово. Кстати, Блюхер разъяснил однажды своему подельнику Давиду Луарсабовичу, что ничего нецензурного в этом слове на три буквы – нет, Хер – это название в русской азбуке буквы Х, похерить – значит перечеркнуть крест-накрест… В обезьяннике пахло, как в обезьяннике. Так что ушлепанная раскисшим снегом улица Пятницкая оказалась не хуже, чем какие-нибудь благоухающие Елисейские Поля. Здесь благоухало, и отовсюду, в основном – жратвой, немудрящей, замоскворецкой. Беляшами, горячими слойками с капустой, горячей шаурмой, горячими биг-маками и еще чем-то неопределимым, чему и название позабыто, чем-то кисловатым, соблазнительным, пряным и тошнотворным… И тоже – горячим. Вряд ли это был сбитень. Но само древнемосковское это слово все-таки пришло Блюхеру на ум и показалось убедительным. Пахло сбитнем.
– Пойдем в трактир, – пригласил Дада, и Блюхер не возражал.
Подельники поравнялись с заведением под названием «Вепрь», которое не вполне, но все-таки подошло. В «Вепре» было тепло, а пиво было бочковое, не фильтрованное – Блюхер поинтересовался и удовлетворенно мотнул головой. Давиду Луарсабовичу не понравились чучела клыкастых голов несчастных вепрей и оленьи рога на стенах, а также мебель и посуда – хлипкие какие-то столы и стульчики, пластмассовые тарелочки и вилочки. Дада предпочел бы также кофе не растворимый, и если чай, то из чайничка. Чашки, впрочем, оказались фаянсовыми. Согреваться пришлось водкой в пластиковых стаканах, зато жажду утолять пивом из стеклянных и тяжких, настоящих кружек. Ну и пельмени, раз так… А потом уж и шашлык с кетчупом. А потом уж и «чай из мышей с хвостами» – на каждом хвосте желтая наклеечка с липким на ощупь словом Lipton… И свежее, выше всяких похвал, миндальное пирожное…