Одиночество бегуна на длинные дистанции | Страница: 2

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Жизнь – хорошая штука, говорю я себе, если не поддаваться всем этим легавым, начальству колонии и прочим «правильным» уродам. Раз-два-три. Пуф-пуф-пуф. Шлеп-шлеп-шлеп ногами по твердой земле. Вжик-вжик-вжик руками и боками по голым ветвям кустов. Сейчас мне семнадцать, и когда меня отсюда выпустят – если я сам не слиняю или все не повернется как-то по-другому, – они постараются упечь меня в армию. А какая разница между армией и заведением, где я сейчас сижу? Эти уроды меня не проведут. Я видел казармы рядом со своим домом, и если бы снаружи не стояли часовые с винтовками, то их высокие стены не отличались бы от стен нашей колонии. И что с того, что эти сапоги пару раз в неделю выходят выпить пивка? Разве меня не выпускают три раза в неделю бегать по два часа? А это куда лучше, чем бухать. Когда мне в самый первый раз сказали, что бегать я буду один, без надзирателя рядом, крутящего педали, я прямо не поверил. Они называют заведение современным и прогрессивным учреждением, но меня-то не проведешь. Я-то знаю по рассказам других, что это такая же колония, разве что меня и выпускают одного побегать. Колония есть колония, что бы они ни делали. Сначала я ныл, что нельзя меня посылать бегать пять миль вот так на пустое брюхо, пока они не убедили меня, что это не так уж и плохо (я это и без них знал). Пока мне не сказали, что я – хороший спортсмен, и не похлопали по плечу, когда я сказал, что не ударю лицом в грязь и попытаюсь выиграть для них синюю призовую ленту и всеанглийский кубок по бегу на длинные дистанции среди исправительных учреждений для несовершеннолетних. И вот теперь начальник колонии, когда делает обход, говорит со мной почти так же, как говорил бы со скаковым жеребцом, если бы тот у него был.

– Все нормально, Смит? – спрашивает он.

– Да, сэр, – отвечаю я.

Он подкручивает седые усы.

– Как тренировки?

– Я решил бегать после ужина, чтобы держать форму, сэр, – говорю я ему.

Пучеглазый пузатый урод явно доволен.

– Отлично. Я знаю, что ты выиграешь нам кубок, – надувается он.

А я еле слышно добавляю:

– Разбежался, ждите.

Нет, не стану я этого делать, хотя этот тупой усатый урод и возлагает на меня все свои надежды. «А что значат его идиотские надежды?» – спрашиваю я себя. Раз-два-три, шлеп-шлеп-шлеп, через ручей и в лес, где темно и обледенелые ветки царапают мне ноги. Для меня это ни черта не значит, а для него это значит ровно столько же, сколько значило бы для меня, если бы я стащил список забегов и поставил на лошадь, которую не знаю, никогда не видел, а если бы и увидел, то наплевал бы. Вот что это для него значит. И я проиграю забег, потому что я им не скаковая лошадь, и скажу ему, когда мне подойдет время выходить, если не слиняю еще до забега. Ей-богу, скажу. Я человек, и у меня есть свои мысли, свои тайны и своя жизнь, а он об этом ни черта не знает и никогда не узнает, потому что он тупой. Может, вам смешно, когда я говорю, что начальник колонии – тупой урод, хотя сам я еле-еле умею писать, а он читает, пишет и умножает-делит, как профессор какой-то. Но то, что я говорю – чистая правда. Он тупой, а я нет, потому что вижу его почти насквозь, а он меня насквозь не видит. Ну ладно, мы оба умеем врать, но я вру лучше, и, в конце концов, победителем выйду я, даже если и подохну в тюряге в восемьдесят лет, потому что из своей жизни я выжму больше радостей и кайфа, чем он из своей. Похоже, он прочитал тысячу книжек и, сдается мне, сам написал несколько штук, но знаю точно, что накарябанное мной в миллион раз лучше, чем все, что он сможет накарябать. Мне плевать на чьи-то слова, но это правда, и ее нельзя отрицать. Когда он мне что-то говорит, а я гляжу на его сержантскую харю, я знаю, что он мертвый, а я живой. Он – живой труп. Пробеги он с десяток метров, так и рухнул бы замертво. Узнай он чуток из того, что у меня в башке, тоже рухнул бы замертво. От удивления. Сейчас эти ходячие мертвецы вроде него держат в кулаке ребят вроде меня, и бьюсь об заклад, что так будет всегда. Но даже если и так, ей-богу, я лучше останусь таким, какой есть: вечно в бегах и вламывающимся в магазины, чтобы стянуть пачку курева и банку варенья, чем держать кого-то мертвой хваткой и помереть самому. Может, как только хватаешь кого-то за горло, то и вправду помираешь. Честное слово, чтобы додуматься до этого, мне пришлось пробежать несколько сот миль. Я бы никогда до этого не дошел, если бы мог вытащить из своего заднего кармана купюру в миллион фунтов. Вы же знаете, что это правда, и если хорошенько подумать, поймете, что это всегда было и будет правдой. И я все больше убеждаюсь в этом всякий раз, когда вижу, как начальник открывает дверь и говорит «Доброе-утро-ребята».

Когда я бегу и вижу в воздухе пар от собственного дыхания, словно в меня вставили с десяток сигарет, я снова думаю о той маленькой речи, что толкнул мне начальник, когда я только здесь появился. Честность. Будь честным. Я как-то утром так смеялся, что опоздал на десять минут, потому что пришлось остановиться и подождать, пока не уймется боль в боку. Начальник так разволновался, что когда я прибежал позже обычного, он послал меня к врачу сделать рентген и проверить сердце. Будь честным. Это то же самое, что сказать: будь мертвым, как я, и тогда можно безболезненно отправляться из позорной халупы в колонию для малолеток или в тюрягу. Будь честным и привыкай тянуть лямку за шесть фунтов в неделю. Ну вот, за все то время, что я тут бегаю, я так и не смог взять в толк, что же он имеет в виду, хотя до меня это начинает понемногу доходить – и смысл мне совсем не нравится. Потому что после всех своих раздумий я понял, что это добавляется к чему-то, что ко мне не относится, ведь я родился и вырос в каком-то другом мире. Потому что люди вроде начальника колонии никогда не поймут еще одну штуку: я честен, и всегда был таким, и всегда таким останусь. Смешно, да? Но это правда, потому как я знаю, что значит «честность» в моем понимании, а он знает лишь, что это значит в его. Я считаю свою честность единственно правильной в мире, а он считает единственно верной свою честность. Вот поэтому этот грязный особнячок и обнесли стенами и заборами, чтобы гноить там ребят вроде меня. Будь я главным, я бы не заморачивался, чтобы построить дом вроде этого и упрятать туда всех легавых, начальников, шикарных шлюх, конторских крыс, офицеров и членов парламента. Нет, я поставил бы их к стенке и расстрелял к чертовой матери, как они много лет назад поступали с парнями вроде меня. То есть они не узнали, что значит быть честным, и никогда не узнают. И слава богу.

Я почти полтора года просидел в колонии для несовершеннолетних до того, как подумал оттуда слинять. Не могу вам подробно рассказать, как она выглядела, потому что не мастер я описывать всякие дома и считать, сколько в комнате стульев-развалюх и окошек с гнилыми рамами. Но и жаловаться мне тоже грех, потому что, сказать по правде, в колонии я вообще не страдал. Я ответил так же, как один мой приятель, когда его спросили, ненавидит ли он службу в армии.

– Вовсе нет, – сказал он. – Там меня кормили, выдали обмундирование, давали карманные деньги, причем столько, сколько у меня в жизни было бы, если бы только не уработался до смерти. Работать меня почти не заставляли, но дважды в неделю посылали в кассу.