Эти самые короткие дни года Володислав проводил на забороле. Он смотрел на запад в ожидании угорских сотен, смотрел на восток и на юг – не видно ли дыма пожарищ?
И дождался. Вскоре после Коляды к нам покатились новые толпы беженцев. Огромное, как они говорили, киевское войско вошло в Деревлянь по дороге, разоряя городки и веси. Люди бежали, бросая все, лишь бы не быть убитыми и не попасть в плен.
Почти одновременно такой же поток покатился вдоль Ужа, с Припяти: вторая часть киевского войска шла оттуда. Киевляне собирались зажать нас в клещи, как Сварог Змея, и раздавить.
Долг князя требовал от Володислава двигаться с войском навстречу врагу, но где у нас это войско? В наступлении киевлян одно было хорошо: теперь все мужчины Деревляни волей-неволей пришли к Коростеню, ища защиты у князя, и Володислав мог собрать дружину из них.
Однажды он вбежал в избу такой счастливый, что его бледное лицо светилось, будто солнце!
– Угры! – закричал он, подхватил Малку на руки и подкинул к самой кровле. – Угры! – продолжал он сквозь ее визг. – Година вернулся! Такшонь дает нам тысячу всадников! Вот теперь мы поглядим! Боги с нами! Теперь мы этих гадов в пыль разнесем!
Коростень и вся волость оживились и забурлили. Година, младший брат покойного Житины, рассказал, что Такшонь хорошо его принял, выслушал и согласился помочь отбиться от русов, наложив всего-навсего такую же дань: по кунице с дыма. Правда, больше тысячи всадников он дать не мог: ему ведь приходилось держать в подчинении Моравию и отбиваться от Генриха баварского, однако все у нас радовались, будто победа уже одержана.
Но пока угры седлали коней и вострили сабли, беженцев с каждым днем становилось больше. Когда однажды пришла весть, что русы уже сожгли Малин, народ зароптал: где же эти Такшоневы сотни?
– Идут вслед за мной, – уверял Година. – Вот-вот здесь будут.
У нас в Коростене к тому времени было уже как в муравейнике: бабы с детьми жили в избах, в банях, в клетях, овинах и даже погребах. Над городцом висела вонь: сотни немытых тел, переполненные отхожие ямы, кучи мусора под стенами… Коростень смердел, будто тяжело больной, умирающий или уже мертвый.
Только в наш погреб я никого не пускала: там мы хранили припасы для семьи, и я не хотела, чтобы мои дети однажды остались голодными. Все свои силы я сейчас тратила на то, чтобы уберечь собственное жилье от разграбления беженцами, и наши оружники стерегли избу день и ночь, будто враг уже был здесь.
Но Малин! При мысли об этом меня пронзал холодный ужас: ведь оттуда всего день пути до Коростеня!
Наше войско стояло перед городом: день и ночь там дымили костры. Заснеженные ближние поля уже были все истоптаны, покрыты пятами кострищ, окрестные рощи вырублены на дрова. О дичи на три дня пути уже и вспоминать не приходилось, весь лед Ужа был в прорубях, откуда брали воду и где пытались ловить рыбу. Все постоянно были голодны, и страшно было смотреть на исхудавшие, свирепые бородатые лица мужчин, на бледных женщин, от холода замотанных во все платки, так что носы едва торчали наружу. У них часто умирали дети, и нередко я видела, как плачущая баба несет трупик младенца, целиком замотанный в снятый с головы клетчатый платок, а перед ней муж с топором – попытаться найти дров для маленькой крады. И вид такой, будто хочет кого убить заодно.
Я теперь боялась выйти с собственного двора и лишь иногда выводила детей прогуляться по заборолу.
– Когда пойдем кататься с горки? – ныли Добрыня и Малка.
– Скоро пойдем, – подавляя вздох, говорила я, мысленно поправляя: никогда.
Но о будущем я старалась вовсе не думать. Жить нынешним днем: чем покормить детей, добудут ли Держата и Зуболом охапку дров, чтобы протопить с утра печь? Мылись мы теперь прямо в избе, как в старину, – наша баня была занята беженцами, да и дров не найти на две топки.
Эти ежедневные заботы и мелкие горести были благом. Я как будто закрыла глаза, зажала уши, запретила себе думать и угадывать будущее. Придут угры на помощь, не придут? Одолеют наши киевлян, не одолеют? И что тогда? Я не могла всем сердцем желать победы мужу и древлянам: ведь это означало бы поражение моей родни. Мой дядя Ингвар погиб, но оставался мой дядя Хакон, Эльга… Мистина и Ута, которые вырастили меня. Соколина, столько лет бывшая мне подружкой и почти сестрой… Могла ли я желать им поражения? Эта война прошлась по моему сердцу, будто топор, разрубая пополам и лишь одной стороне оставляя надежду выжить.
Вспоминались рассказы Уты: она переживала нечто подобное, будучи даже моложе, чем я сейчас. Тогда ее муж погиб, ее город был разорен, сама она стала пленницей Ингвара. Но у нее еще не было тогда своих детей.
Но пока враги древлян были еще далеко, мои враги были куда ближе. Беженцы косились на меня и детей сущими волками. То и дело нам летело в спину – «русское отродье». Они знали, что русы – причина наших бед, и ненавидели меня. Поэтому я все реже выходила на забороло, да и то брала с собой по пять-шесть отроков с копьями.
Однажды вышел такой нехороший случай… Сначала в нас бросили снегом, потом поленом… Какие-то дурные бабы полезли в драку, крича, что я их погубила, вмешались отроки… После этого мы уже не выходили гулять. А в четырех стенах, в дыму и тьме, наваливалась такая тоска, и я уже желала, чтобы все кончилось поскорее. Как угодно, лишь бы кончилось.
Рассказывали, что за небокраем уже видны дымы. Горели ближние веси. Володислав выслал дозорный разъезд, и те увидели костры русского стана возле Годишиной веси, всего верстах в пяти от нас! Без единой битвы пройдя половину Деревляни, войско не потеряло в числе и было огромно.
Все понимали: киевляне остановились так близко от Коростеня, чтобы завтра утром пойти в бой. Володислав всю ночь провел на забороле, расхаживая от южной стены к западной. Если бы такие же огни загорелись на западе! Если бы подошли наконец угры! Отыскивая проталины, люди припадали ушами к земле, надеясь расслышать грохот копыт Такшоневых сотен. Володислав говорил: если бы они пришли сейчас, этой ночью, можно было бы броситься на русский стан, смести их, спящих, разом и навсегда покончить с угрозой! У него было такое лицо, будто это все происходит у него перед глазами. Мне казалось, что он немного повредился от всего этого…
Стемнело. Я приняла эту тьму с чувством, что больше увидеть света мне не придется. Снова вспоминались рассказы Уты: будто небо рушится над твоей головой. Кончается белый свет… Жизнь, которая всегда представляется длинной дорогой, уходящей в даль будущих времен, вдруг уперлась в стену предстоящего рассвета. Дальше дороги нет. Но и остановиться – не в твоей власти. Вот и ползешь коротенькими, как неглубокий вдох, шажками – все ближе, ближе к глухой стене… И понимаешь, что уже и вдохов этих тебе осталось сделать не так уж много…
Той, последней, ночью я не видела Володислава. И впоследствии даже не сумела вспомнить, когда видела его в последний раз, какими последними словами обменялась с отцом моих детей… Помню его, лишь каким он был в те ужасные дни: замкнутым, полным безнадежной отваги. Меня он почти не замечал: даже когда смотрел на меня и говорил со мной, взгляд его был устремлен куда-то внутрь. Если на глаза ему попадались Добрыня и Малка, он обнимал их, гладил по головкам – что редко делал раньше.