И ещё в холмах были места с дурной славой. Например, Старая Кузня*. Кто-то когда-то пристроил четыре огромных каменных плиты на склоне кургана так, что получилось нечто вроде хижины, наполовину вросшей в землю. Кузня была длиной всего несколько шагов. Казалось бы, ничего особенного, но если заглянуть в неё и прокричать своё имя, пройдёт несколько мгновений, прежде чем оно вернётся к тебе эхом.
Люди оставили свои следы повсюду. Меловые холмы были очень важным местом.
Тиффани и Фигли миновали хижины стригалей и помчались дальше вверх по склону. Никто не обратил на них внимания. Стриженым овцам не было никакого дела до девочки, которая неслась мимо, не касаясь земли.
Здесь начинались настоящие холмы, где лишь блеяние ягнят и крики канюков изредка нарушали деловитую тишину, наполненную жужжанием пчёл, дыханием ветерка и шелестом травы, растущей по тонне в минуту.
Слева и справа от Тиффани, рассыпавшись неровной цепью, целеустремлённо бежали Нак-мак-Фигли.
Они без остановок миновали несколько курганов, не сбавив шагу, оставили позади несколько распадков. И тогда Тиффани увидела впереди знакомое место.
То есть сначала она увидела небольшое стадо овец. Всего несколько остриженных овечек. К этому месту сбредались те, кто отбился от стада, и ягнята, потерявшие мать, тоже находили дорогу сюда.
Это было волшебное место.
Хотя смотреть тут теперь стало особенно не на что. Четыре колеса, вросшие в землю, да старенькая железная печка с короткой трубой — вот и всё, что осталось.
В тот день, когда матушка Болен умерла, пастухи сняли дёрн вокруг её кибитки и осторожно убрали его в сторону. Потом вырезали могилу в шесть футов [9] глубиной и шесть длиной, вынимая мел большими влажными плитами.
Гром и Молния молча наблюдали за ними, не лаяли и не скулили. Казалось, овчарки вовсе не грустят и с интересом ждут, что будет дальше.
Матушку Болен завернули в шерстяное одеяло и прикололи к нему клок овечьей шерсти. Так было заведено среди пастухов. Если вдруг умершему встретится какой-нибудь бог, то поймёт: перед ним — пастух, который всю жизнь провёл в холмах, и за хлопотами с ягнятами и прочим у него вечно не хватало времени толком помолиться, в холмах и всяких храмов-церквей-то нет. Пастухи лишь надеялись, что бог или боги войдут в их положение и будут благосклонны к покойнику. А матушка Болен, надо сказать, сроду никому и ни о чём не молилась. И даже теперь все признавали, что у неё хватало забот поважнее, — эти боги, они ведь даже не понимают, как важно помочь овце объягниться.
Потом меловые плиты уложили сверху. И вот кости матушки Болен, которая всегда говорила, что мел холмов у неё в костях, упокоились в этом самом меле.
После похорон бабушкину кибитку сожгли. Обычно такого не делали, но отец сказал, что ни один пастух холмов не станет жить в этой кибитке.
Гром и Молния не шелохнулись, когда их позвали, однако у отца хватило ума смириться и оставить их сидеть возле тлеющих углей. У овчарок был такой вид, словно они одобряют происходящее.
На следующий день, когда зола остыла и ветер размёл её по обнажённому известняку, люди вернулись и бережно положили снятый дёрн на место. Теперь единственное, что осталось на виду, — это колёса кибитки на осях и старая пузатая печка.
И тогда — рассказывали все — Гром и Молния вдруг навострили уши, встали и потрусили прочь. Больше их никто не видел.
Пикеты замедлили бег, и Тиффани замахала руками, чтобы не упасть, когда её поставили в траву. Овцы лениво отошли на несколько шагов, обернулись и посмотрели на неё.
— Почему мы остановились? — спросила Тиффани. — И почему здесь? Нам надо спешить, чтобы догнать… ну, её.
— Надыть ждать Хэмиша, хозяйка, — объяснил Явор.
— Зачем? Кто такой этот Хэмиш?
— Он, мож, видал, по каковскому путю Кралька унесла твоего мал-мал братца, — успокоил её Фигль. — Низзя ж наобум переть.
Большой бородатый пикет поднял руку:
— Имею сказануть, Человек Кельды. Наобум переть мона. Мы всегда наобум впираем.
— Верняке, Громазд Йан. Но надыть бум-бум, на каковский обум переть. Низзя переть на какой попало. А то придётся выпирать взад, раскудрыть.
Тиффани заметила, что все Фигли, забыв про неё, таращатся в небо.
Это было непонятно и обидно. Тиффани сердито села на одно из вросших в землю колёс и тоже стала глядеть в небо — всё лучше, чем смотреть вокруг.
Где-то здесь могила матушки Болен, хотя теперь никто уже не мог бы сказать, где именно. Трава, когда дёрн вернули на место, вскоре ожила.
В небе виднелась пара-другая маленьких облаков и ничего больше. Разве что вдали кружили канюки.
Над Меловыми холмами всегда парили канюки. Пастухи звали их «цыплята матушки Болен». А облачка вроде тех, что были сегодня, они называли «ягнятами матушки Болен». И отец Тиффани, когда гремел гром, говорил, что это матушка Болен ворчит.
А ещё поговаривали, что, когда зимой за стадом повадятся ходить волки или лучшая овца потеряется, кое-кто из пастухов шёл туда, где когда-то стояла кибитка, и приносил унцию «Весёлого капитана» — так, на всякий случай…
Тиффани, поколебавшись, закрыла глаза. Я хочу, чтобы это было правдой, сказала она про себя. И я хочу знать, что другие люди верят: она всё ещё здесь…
Она заглянула под широкий ржавый обод колеса и вздрогнула: там был маленький свёрток в яркой обёртке. Тиффани подобрала табак. Свёрток казался довольно новым, вряд ли он пролежал здесь больше нескольких дней. На обёртке широко улыбался сам Весёлый Капитан с огромной бородищей и в огромной жёлтой зюйдвестке, и столь же огромные синие волны разбивались о берег позади него.
Тиффани узнала о море благодаря обёрткам «Весёлого капитана». Ей объяснили, что море — оно большое и грохочет. В море есть башня, называется — «маяк». На её вершине всегда горит яркий огонь — так нужно, чтобы лодки и корабли не разбивались о скалы. На картинках луч маяка всегда был ослепительно-белым. Тиффани столько думала обо всём этом, что порой видела море во сне и просыпалась от оглушительного шума волн.
Однажды она услышала, как её дядя сказал: если перевернуть «Весёлого капитана» вверх тормашками, то часть его шляпы, ухо и кусочек воротника сложатся в раздетую женщину. Но Тиффани так и не удалось её увидеть, да она и не понимала, что в этом такого.
Она вытащила обёртку и понюхала её. Бумага пахла бабушкой, и на глаза Тиффани навернулись слёзы. Они ни разу не всплакнула по бабушке до этой минуты. Она плакала, когда умирали ягнята, плакала, когда случалось порезать палец, плакала о том, что не может идти своим путём, но бабушку она не оплакивала. Это казалось неправильным.
«И вот теперь я плачу, — подумала она, бережно пряча обёртку в карман передника. — Но не потому, что бабушка умерла…»