И вот мы ехали на юго-запад: Гура Хуморулуй, Симпулунг Молдвенеск, Ватра Дорней, в глубь зеленой Буковины, меж поросших лесом гор, и я, в сущности, ничего не помню из этого путешествия и вынужден все сочинять заново. Наш толстый попутчик занял полтора места, и мы ему явно не нравились. Лет шестидесяти, упитанный, он, наверное, вспоминал старые добрые времена, когда царил порядок и всякая заграничная шантрапа не слонялась без ведома властей и не распивала в поездах пиво «Урсус». Во всяком случае, выражение лица у него было именно такое. Теперь мне приходится все это вспоминать, сочинять заново его серый костюм и бордовую рубашку, которую он снял перед Ватра Дорней. И голубое полотенце, которое он повесил на шею. В белой футболке, обнажившей его толстые и тяжелые руки, он отправился в туалет. Итак, я вынужден сочинять все это заново — что-то ведь должно было происходить на протяжении того долгого дня до самого вечера в Клуже, где шел такой же дождь, какой идет сегодня. Все приходится выдумывать сызнова, потому что дни не могут исчезать в прошлом, наполненные одним лишь пейзажем, неподвижной, неизменной материей, которая в конце концов стряхнет нас со своего тела, стряхнет, как все мелкие инциденты, эти лица и судьбы длиной в один взгляд. Во всяком случае, этот мужчина вернулся и погрузился в дрему, а мы-то надеялись, что он моется перед уходом, а не перед сном. Быть может, в путешествие отправляются затем, чтобы нести спасение фактам, чтобы поддержать их слабое одноразовое свечение.
В Клуже шел дождь. Перед вокзальной пиццерией парни в кожаных куртках устроили разборку, а девушки выступали в роли болельщиц. Все как везде: в конце концов двое схватили третьего под руки и поволокли куда-то в темноту. Вокзал в Клуже: снова толпа, желтоватый полумрак, благоухание тел и папирос. Нам надо было прокомпостировать завтрашние билеты. В толпе нас углядел парень. Заметил, что мы не местные и стоим, как беспомощные телята. Он взял у нас эти старомодные картонки и через пять минут все было сделано. Сказал: «Drum bun», [20] и исчез в людском скопище, будто ангел-хранитель в разношенных кроссовках.
Утром улица Хоря сияла на солнце. Синагогу близ моста через Шамос венчали четыре башни с железными куполами. Она была похожа на ту, из цыганского района в Спишском Подгродье. Только побольше. На завтрак мы, как всегда, съели ciorba de burta. [21] С булкой и паприкой. Где-то неподалеку венгерские господа сожгли на костре Дьёрдя Дожу. [22] Затем четвертовали останки и развесили на воротах Буды, Пешта, Альба Юлии и Орадеи. Голова досталась Сегеду. Так обычно кончают «крестьянские короли». Даже если за ними стоит несколько тысяч человек, а папа римский благословляет на последний, несостоявшийся крестовый поход против турок. Я сидел в баре, на улице его имени — пил кофе, часа через два должен был увидеть из окна поезда травянистую пустыню Семиградья, по которой пятьсот лет назад маршировали крестьянские отряды Дожи. Так и случилось. В купе ехал японец с его национальными женскими костюмами, в которые, как утверждал Т., он потом облачается перед зеркалом в своем Токио или Киото.
Сопровождавшая японца девушка-гид рассказывала, что Чаушеску объединил румынский народ, сделав всех равно виновными, и если кто утверждает, будто не принимал в этом участия, то попросту лжет, а я смотрел на выжженные холмы и пытался представить себе отряды легкой конницы, темные, подвижные точки на горизонте, появляющиеся, исчезающие и вновь появляющиеся в такт волнистому пейзажу. Я пытался представить себе этот гибельный карнавал нищих. Они в первый и последний раз шагали по своей земле как свободные люди. В отнятой у господ одежде, с отнятым у господ оружием, на господских конях они движутся к Клужу, к Тимишоаре, чтобы в лучах июльского солнца понести окончательное поражение. Пятьдесят тысяч отрубленных голов, повешенных, оставленных на растерзание птицам и брошенных псам. Вороны слетаются с Карпат, с Большой Венгерской низменности, из Молдавии и Валахии. Зной ускоряет распад и заметает следы. Ничего больше не остается от мятежей нищих. Дожу, кажется, посадили на раскаленный трон и вручили раскаленный скипетр. Во всяком случае, так утверждает Шандор Петёфи. [23]
Так что я ехал, глядел в окно и воображал армию возбужденных оборванцев: погонщиков скота, пастухов и крестьян, что силятся хоть на мгновение примерить к себе господскую судьбу, то есть иметь возможность распоряжаться собственной жизнью, чужим богатством и насилием. Несколько месяцев назад я искал могилу Якуба Шели [24] на Буковине. Я расспрашивал о нем в самых разных местах, потому что мне требовался предлог, чтобы отправиться на край света. Одни говорили, что могила Шели — в Ютите, другие — что у самой украинской границы в деревне Вишань.
Я верил и тем, и другим. Мне даже пришло в голову, что австрийцы обошлись с ним примерно так же, как венгерская власть — с Дожей, то есть расчленили память о нем, память, которая в те времена служила реальной угрозой. В конце концов, как утверждал Людвик Дембицкий, «он, очевидно, был мистиком и сектантом в сермяге». Из всех возможных мест захоронения наиболее подходящим мне казалась деревня Вишань, хотя это было совершенно неправдоподобно: затерянное в полях, отрезанная от мира, богом забытая дыра. Дальше попросту не было ничего — ни с одной стороны. Бесконечность безлесной земли, которая, однако, местами кем-то обрабатывалась, головокружительным образом противоречила этой деревеньке, где я не обнаружил никакого транспорта, кроме одного велосипеда. Наша машина смотрелась здесь чудовищно, вызывающе. Это была часть возвышенности между Радовцами и Сучавой, где по бескрайним волнистым полям двигались маленькие конные упряжки. Свежевспаханная черная земля мгновенно соединялась с небом, и маленькие человечки и худые жилистые лошадки были так ничтожны, что почти невидимы. Казалось, стоит им подняться, стоит замереть, и они утратят всякий смысл. Их существование оправдывало только движение. Все казалось чьим-то капризом. Словно кто-то расставил в гигантском пейзаже фигурки из рождественских яслей, чтобы полюбоваться их беспомощностью.
Деревня пахла навозом и весной. За заборами цвели сады. Кафе располагалось в кирпичном здании. Парень в черном сказал, что у них там есть пиво. Девушку, у которой хранились ключи, мы обнаружили в соседнем дворе. Она нам открыла. Мы расспрашивали о Шеле — мол, он вроде похоронен где-то здесь, но она ничего не знала, кажется, даже фамилию слышала впервые, хотя и полька. Внутри стояло несколько столиков и царил странный хаос, словно это были декорации к фильму. Все серо-зеленое. На полу деревянные ящики, в каких развозили когда-то стеклянные сифоны с содовой водой, — только здесь они были заполнены полуторалитровыми бутылками с вином. Два сорта пива, два сорта папирос и пепельницы, полные окурков, точно после банкета. Еще идеологические плакаты на стенах и окно во двор, где бродили розовые поросята, — и ничего кроме. Немногочисленные вещи, мебель и товары образовали тем не менее чудовищный хаос. Все казалось брошенным на полпути, забытым, точно вот здесь, в этой точке, исчерпалась мировая энергия. Мы выпили по бутылке пива. Девушка больше молчала, но в конце концов отвела нас на старое кладбище за околицей — может, там? Но там только клубились колючие заросли — и никаких следов надгробий, плит, крестов, хоть чего-нибудь, ни единого знака минувшей смерти. Я подумал: все-таки жалко, он должен лежать именно здесь и однажды воскреснуть. Не надо обладать буйным воображением, чтобы представить, как он входит в кафе, не удивляясь интерьеру, поскольку неподвижность, печаль и запустение не меняются ни во времени, ни в пространстве. Корчма еврея Шимека в Седлиска-Богуше 20 февраля 1846 года, видимо, не сильно отличалась от современной забегаловки. На полях лежал снег, было морозно, внутри царил полумрак и витал смрад грязных тел. «Идите, парни, работать, да поспешите, время не ждет». На нем был черный суконный плащ, в руке — захваченная в Богуше сабля, которой он постукивал о землю, точно посохом. Во дворе усадьбы кровь впитывалась в снег. От разбитых бочек несло водкой. Австрийцы объявили его крестьянским королем только на двадцать четыре часа, а день медленно подходил к концу. «Идите, парни, работать, да поспешите, время не ждет». Проклятая господская кровь впитывалась в снег, у парней в карманах звенели дукаты, но ни полумрак, ни смрад не рассеивались ни на мгновение. Окружной исправник Брейнль сказал ему в Тарнове: «Фердинанд — один, а ты второй в Галиции полномочный представитель». Некоторые утверждают, что он собирался взять в жены десятилетнююю Зосю Богуш. Хамская кровь соединилась бы с господской и дала начало новому роду, который завладел бы обновленной землей. Возможно, он не верил в свои силы, возможно, новый мир предполагалось строить, копируя поведение господ в пустой абстрактной реальности, более не оказывающей сопротивления.