То же в Шпринге. Деревня напоминает одноэтажный город. Дома тянутся стеной по обе стороны дороги. Приземистые и тяжелые. Сводчатые полукруглые ворота ведут в тесные дворы, но обо всем приходилось догадываться, потому что ни один не был открыт, все, казалось, навеки заперты от наползающего с голых холмов страха перед огромностью пространства.
Desertum, пустыня — так называли эти края, когда король Бела III [36] привозил поселенцев из Фландрии, с Надрении и с берегов Мозеля. В те времена полторы тысячи километров по прямой для простого смертного означали, что на обратный путь не хватит сил. Неуклюжие телеги на огромных колесах, волы в ярме, через Брабант, вверх по Рейну. Через Майнц, по тесным долинам Шварцвальда, среди мычания скота, в грязи, близ Фрайбурга надо отыскать тонкую ниточку Дуная, дождь на стоянках между Аугсбургом и Регенсбургом, костры из мокрого хвороста, дым коптит глиняные горшки, континент мягко нисходит к востоку, но то, чего достаточно для течения вод, для человека утешение слабое, он вязнет в грязи и преисполняется страха перед грядущим, которое смешивается и переплетается с пространством.
Как раз в Шпринге я остановился выпить кофе. Хотя с тем же успехом это могло быть в Гергешдорфе. В кафе стояли железные стулья и столы. Было жарко и грязно. В углу сидели двое. От них тянуло овечьим смрадом. Они словно бы явились из неких доисторических времен: черные, коренастые, спутанные волосы переходили в бороды. У входа стоял дохлый разбитый «флиппер». Да, они только что вышли из животного мира. Брюки на коленях блестели от соприкосновения с жирной овечьей шерстью. Несмотря на жару, они были одеты в свитера и куртки. Пили пиво без единого слова, сидя рядом, вглядываясь в пространство забегаловки, вероятно слишком для них тесное, слишком замкнутое, так что они молча, экономя жесты, глоток за глотком вливали в себя пиво «Чук». Чтобы поскорее выйти на воздух.
Лицо у мужчины за стойкой было белое и одутловатое. Я произнес несколько слов по-румынски, но он только взял деньги, дал сдачу и вернулся в свое печальное царство, состоящее из нескольких бутылок «палинки де бихор», папирос «Карпаты» и закупоренных металлическими колпачками пузатых бутылей с вином, которое стоило дешевле «колы» и «фанты». Были там еще эмалированная турка и электроплитка, покрытая коричневой коркой, — память о сотни раз вскипавшем кофе.
Я получил свою чашку и сел у окна — разглядывать трансильванскую жару. Двое мужчин невесть откуда извлекли полуторалитровые пластмассовые бутылки и теперь ждали возле стойки, чтобы их наполнили пивом. Потом я видел, как они шагают по раскаленной улице — фигуры темные, как тени, движения по-звериному стремительные, короткие и точные.
Больше никто не появлялся. Мужик за стойкой убивал время с помощью мелких действий, сливавшихся в неподвижность. Бледный, массивный и грузный, он впитывал время, словно губка. Что-то переставлял, протирал, поправлял, но будущее все не наступало. Его предки прибыли сюда восемьсот лет назад на возах, запряженных волами. Строили города, деревни и соборы-крепости на холмах. Открывали больницы и дома престарелых. Сами выбирали священников и судей. Подчинялись только королю и не платили налогов. Лишь были обязаны ежегодно поставлять в венгерскую королевскую армию пятьсот конников. В своем сердце они принесли образы жилищ и храмов, брошенных где-то на берегах Рейна, чтобы воспроизвести их здесь в тех же формах и пропорциях. Кирпичная и каменная готика материализовалась среди холмов Desertum. Часы на четырехугольных башнях тронулись с места и стали дробить время, прежде текшее непрерывным потоком.
За окном ничего не происходило. С сухих холмов стекал зной, вливался в открытые двери и заполнял все внутри, весь этот бардак и случайность, грязь, щербатые стаканы, захватанные кружки, бутылки мутного стекла, мертвый пластик, горячей волной накрывал раздолбанные механизмы, напирал на стены, на стекла, засранные многими поколениями мух, выметал всю эту помойку обломков, изображающих пользу, этот героический бардак, разыгрывающий комедию бытия. Да, трансильванская пустыня входила в гергешдорфское кафе, как к себе домой.
Я отнес чашку на стойку. Мужик даже не поднял глаз. Лишь когда я сказал: «Danke, aufwiedersehen», [37] он посмотрел на меня, словно только теперь заметил мое присутствие. Пока он попытался изобразить на своем тяжелом лице какие-то чувства, я уже исчез.
В тот же день я поехал в деревню Рошия, в сорока километрах к юго-востоку. Мне хотелось увидеть место, где живет пастор, который пишет книги и служит тюремным капелланом. Его не было дома. Он поехал в Будапешт. Так, во всяком случае, сказал человек, открывший нам храм. Внутри было тесно и сурово. На лавках лежали подушки. В каменных интерьерах все предметы казались случайными и непрочными — словно кто-то попытался заполнить вещами древнее и совершенное пространство, меблировать пещеру. «…So will dir die Krone de Leben geben». [38] Вот что мне удалось запомнить из надписи на черной хоругви. В шестиконечных подсвечниках стояли красные свечи. На скамейках могло разместиться десятка полтора прихожан, не больше. Где-то я читал, что приход пастора — главным образом цыгане. Пахло архаической святостью. Она, должно быть, впиталась в стены, которые теперь источали ее, но запах сделался слабым и печальным. Холод и влага давно разбавили людской дух, и теперь храм напоминал дом стариков, которых никто не навещает. Или игрушечный домик давно повзрослевшего ребенка. Потом я пошел на околицу — взглянуть на долину Ольты. На северных склонах Негой и Молдовяну лежал снег. Вниз по желтоватой каменистой дороге громыхало на тележке смуглое семейство. Детвора наперебой кричала, приветствуя меня: «Buna ziua! Buna ziua!» [39]
Возвращаясь к машине, я заметил эту лавочку. В нее вело несколько ступенек, а внутри можно было только стоять или поворачиваться на месте. Каморку делил пополам узкий прилавок. За ним на стене висело несколько полок. Ассортимент был такой, как во всех магазинчиках в румынской провинции: всего понемногу, все чуть выгоревшее, выцветшее и неброское. Банки, пакеты и бутылки, казалось, стояли здесь вечно и готовились простоять до самого конца, когда они постепенно дематериализуются. Но эта печаль ничтожности, memento жизненно необходимых товаров — сахара, риса, спичек и папирос «Карпаты» — излучала в темном и тесном пространстве некую героическую ауру. Все было расставлено безупречно строго, безукоризненно аккуратно. Полочки выстелены чистой бумагой, предметы отделены друг от друга точно отмеренными расстояниями. Да, то был мир исчезающий и цепенеющий, но до гробовой доски отстаивающий свою продуманную и сознательную форму.
Из узкой двери в подсобку вышла хрупкая старушка. Мне, собственно, ничего не было нужно, но я попросил чего-нибудь попить. Старушка двигалась подобно седому духу: медленно, беззвучно и осторожно, точно не желая тревожить застывшее пространство лавочки. Она улыбнулась и сказала, что должна спуститься в подвал, который служит холодильником. Вернулась с холодной бутылкой какого-то сока. Выдала мне сдачу, очень неторопливо и тщательно отсчитав деньги.