На пути в Бабадаг | Страница: 3

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Словацкая «двухсотка»

Лучшая моя карта — словацкая «двухсотка». Настолько подробная, что однажды помогла мне выбраться из бесконечных кукурузных полей где-то у подножия гор Земплин. На огромном, охватывающем всю страну полотнище обозначены даже полевые тропки. Карта рваная и потрепанная. Кое-где сквозь плоскую картину земли и немногочисленных вод проглядывает небытие. Но я всегда беру ее с собой, хотя она неудобная и занимает много места. Это своего рода магический ритуал, ведь дорогу в Кошице и дальше, на Шаторальяхелей, я, по сути, знаю наизусть. Однако карту с собой беру, потому что меня интересует именно ее распад, старение. Сперва она протерлась на сгибах. Разрывы и заломы образовали новую сетку, гораздо более отчетливую, нежели тонкие голубые линии, нанесенные картографами. Города и деревни постепенно прекращают свое существование, изнашиваются при складывании и раскладывании, при заталкивании в укромные уголки машины или рюкзака. Теряется Михаловце, теряется Стропков, дырявое небытие завладевает пригородами Ужгорода. Вот-вот исчезнет Гуменне, протрется Вранов-над-Топлёу и истлеет Циганд на берегу Тисы.

Собственно, я лишь пару лет назад начал рассматривать карты так внимательно. Раньше я воспринимал их как, скажем, декоративные элементы или анахронические символы, уцелевшие в эпоху конкретики и непосредственности экзотических репортажей без обиняков. Все началось с войны на Балканах. У нас все начинается с войны или же войной заканчивается, так что это в порядке вещей. Я просто хотел знать, во что целит артиллерия и на что смотрят летчики. В газетах, на картах-схемах, все выглядело слишком аккуратно и слишком стерильно: название местности и рядом стилизованная вспышка взрыва. Никаких рек, никакого рельефа, никакой топографии, признаков природы или цивилизации — лишь обнаженный топоним и взрыв. Мне надо было отыскать Воеводину, потом что это ближе всего. Мальчиков война всегда будоражит, даже если и ужасает. Красные огоньки вдоль Дуная — Белград, Батайница, Новый Сад, Вуковар, Сомбор — двадцать километров до венгерской границы и всего четыреста пятьдесят до моего дома. Лишь настоящая карта может заставить нас прислушиваться к далеким звукам. Ни телевидение, ни газета не в состоянии воспроизвести столь конкретную вещь, как расстояние.

Может поэтому ветшание моей словацкой карты сразу навело меня на мысли о ветшании как таковом. Красные огоньки вдоль Дуная начинают пожирать бумагу, огонь распространяется дальше, с Воеводины, из Баната изливается на Большую Венгерскую низменность, охватывает Семиградье, чтобы наконец перевалить через край Карпат.

Все это исчезнет, перегорит, будто лампочка, и останется лишь пустая сфера, которую заполнят новые формы, не представляющие для меня ни малейшего интереса, поскольку это будут все более испаскудившиеся версии повседневности, прикидывающейся праздником, и нищеты, вырядившейся роскошью, карнавальный бардак, помоечная мультипликация, пластик, моментально приходящий в негодность и при этом — подобно отходам и свалкам — практически вечный, разве что его поглотит пламя, ибо прочие стихии над ним не властны. Так я размышлял, пока мы ехали через Леордину, Вишеу-де-Жос, Вишеу-де-Сус по направлению к перевалу Прислоп. Машин на шоссе почти не было, но высыпали сотни людей. Они стояли, сидели, прогуливались, одетые празднично и торжественно. Выходили из своих деревянных домов, покрытых гонтовой чешуей, соединялись, как разрозненные капли соединяются в ручейки, и наконец широкой волной заливали обочины, асфальт, дно долины. Белые рубашки, темные платья и пиджаки, шляпы и платки. Через приоткрытые окна веяло нафталином, праздником и дешевыми духами. В Вишеу-де-Сус народу было столько, что нам пришлось почти остановиться, и люди протискивались справа и слева. Мы стояли на месте, но путешествие продолжалось. Праздничная гурьба все более поглощала нас, и это напоминало путешествие против течения времени. Никто ничего не продавал и не покупал. Во всяком случае, мы не видели. Вдалеке высился бурый массив Петросула. На вершине лежал снег. Был третий день православной Пасхи, и праздник символизировал плавную инерцию материи. Человеческие тела отдавались силе притяжения, словно стремясь вернуться к первоначальному состоянию, когда их дух еще пребывал на свободе, не трепетал, не пытался вылепить мерзостную оболочку по какому-никакому подобию.

За поселком Моисей мы остановились. На пустыре у шоссе сидели четыре деревенских старика. Они указывали куда-то вдаль, что-то демонстрируя нам на далеком лесистом склоне. Мы поняли, что там монастырь. Среди деревьев разглядели макушку колокольни. Старики просто сидели и смотрели в ту сторону, словно это сидение могло заменить праздничную литургию. Они уговаривали нас съездить туда. Но мы спешили. Оставили их, полулежащих, неподвижных, вглядывающихся и прислушивающихся. Возможно, они дожидались, пока заговорит колокол, пока что-то сдвинется с места в застывшем пространстве праздника.

Все это должно было исчезнуть. Ночью на главной улице в Гура Хуморулуй пятнадцатилетние подростки хотели продать нам немецкие номера. Уверяли, что те сняты с БМВ. Всему суждено было сгинуть и уподобиться остальному миру. Да, в мой первый румынский день на меня нахлынула вся печаль континента. Повсюду виделся упадок, и с трудом верилось в возрождение. Заправщик на бензоколонке в Симпулунге был вооружен. Он вынырнул из полумрака и жестами показывал, что ничем не может нам помочь. Но через километр обнаружилась еще одна заправка, сиявшая, словно карнавал посреди архаической ночи. Там могли помочь всем чем угодно, а «пистолеты» были засунуты в горлышки пластиковых бутылок от кока-колы. Подходили мужчины с парой канистр, потом уходили во тьму на поиски своего оцепеневшего транспорта.

За спиной у нас был Марамуреш. А также покрытый снегом и настом перевал и этот загорелый мужчина в старом «ауди» с немецкими номерами. Он открыл багажник и вынул из него детский мотоцикл, уменьшенную копию какого-нибудь «сузуки» или «кавасаки», потом посадил на него маленького мальчика и стал фотографировать. С перевала тянуло ледяным ветром, и кроме нас не было ни души. Одна лишь холодная великолепная пустота, солнце скатывалось в болота между Кареем и Сату-Маре, и я слышал щелканье затвора, у мальчика было серьезное лицо, красные щеки, а потом отец убрал игрушку, и они двинулись вниз, на запад, вероятно, домой. Мы тоже поехали, потому что на этом поднебесном юру деревенели руки и щипало щеки. Мы опускались по серпантинам в долину Быстрицы, в глубь темнеющего воздуха.

Теперь я вижу, как мало сумел запомнить, — в сущности, все события могли произойти где-нибудь в другом месте. Путешествие из страны короля Убю в страну вампира Дракулы не должно состоять из воспоминаний, в которые можно потом уверовать, как верят, скажем, в Париж, Стоунхендж или площадь Сан Марко. В конце концов, Сигетул-Мармацией больше всего походил на сон. Мы промчались через него без остановок, и мне нечего сказать о его форме, разве что он напоминал изысканную фикцию. Во всяком случае, закончился он очень быстро, на горизонте вновь встали зеленые горы, а меня моментально охватили сожаление и тоска. Точь-в-точь как после пробуждения, когда мы испытываем едва ощутимое желание вернуться в онирическую конфабуляцию, лишающую вольной воли и одаривающую взамен абсолютной свободой внезапности. Так случается в тех местах, которых редко касается взгляд чужака, глаз пришельца. Взгляд разглаживает вещи и пейзажи. Изнашивание и распад грозят именно с этой стороны. Мир, подобно старой карте, износится и протрется от избытка взглядов.