Наступило 19 июня. Прибывший в четыре утра вестовой из штаба сказал, что предстоит передислокация, их перебрасывают в Уэску, где готовится наступление. Уэску наконец собираются взять, а пока восьмерых из них, и в том числе бойца Иванса, с полной выкладкой вызывают в штаб. Радостно возбужденный, Муня скатал одеяло. Его ждали перемены: бой, атака. Прочь из тупой бессмысленной темницы, зовущейся окопом! И вообще, что бы ни произошло, это будет лучше, чем когда ничего не происходит — изо дня в день одно и то же ни-че-го.
«Смотри!» — изумился Хаиме, когда они уже подходили к штабу. Действительно, над ним развевался республиканский красно-желто-пурпурный флаг, часовой же был в коричневом комбинезоне солдата Народной армии. Очевидно, переброска отрядов ПОУМ уже началась. Когда они хотели войти (пароль был cultura, отзыв progresso), к ним подошел человек в гражданском, лучше сказать, человечек — хилый, маленького росточка. «Ага, вы уже здесь, отлично. — В них невозможно было не признать ополченцев. — Иванс». — «Я», — отозвался Муня. «Пойдемте со мной, остальным немного надо подождать». Он говорил с каким-то акцентом, но, во-первых, в республиканской армии с иностранным акцентом говорила уйма народу, во-вторых, Муню куда больше занимало оказываемое ему предпочтение перед остальными — он не знал, должно было это ему льстить или наоборот.
Странно, они входили — Муня, лежавший в здешнем лазарете, узнал больничную каптерку…
И тут все полетело кубарем: тускло горевшая при свете летнего дня лампочка над входом, дверной косяк, рванувшийся к тебе… Был ли это снаряд? Было ли это прямым попаданием авиабомбы? Мысль, что ты погибаешь… нет, мысль просто не поспела. Удар в лицо был такой силы, что оказался нечувствителен. За ним ничего не последовало, а то, что предшествовало ему — девятнадцать земных лет, — забылось под навалившимся на дыхание грузом… счастья…
* * *
Долго ли, коротко они летели, но волк и говорит Иван-царевичу: «Душа моя, Тряпичкин, шлафен, ich will schlafen [47] , шлафен…» Они снижаются, сладко кружа над белым полем, белое ширится, как боль, как тупая боль от шлема на голове. Поле широкое, круги все шире, почему же шлем тесный — есть же место… Хорошо, что поле снежное и снежная пыль. А волк во рту — грузный, тяжелый, еле ворочается. «Шлафен… schlafen», — шепчет Муня по-немецки.
Сухой закон джунглей во рту. Некто еще не названный пробует облизнуть сухие губы сухим языком, растущим из пересохшего колодца. Из «паррона» струя могла быть послана с любого расстояния любым и каждым тебе в рот. «Паррон» — первый образ на пути к пониманию. А понять надобно было, что это ты; что ты лежишь на спине и соединил большой палец с указательным. Пока что все. Он поймал себя в этой точке: ощущение двух соприкасающихся пальцев. Дальше, после того как первый следок самого себя был обнаружен, все остальное чернота пустоты возвращала легко, без препятствий. Как катушка, покатившаяся по склону, мысль разматывалась скорей и скорей, пока не обрисовала собою все тело, не смея приблизиться только к источнику своему — к голове. Ноги, руки, суставы, живот, потом грудь, выше — с опаской уже плечи, ключицы, шея — пока что все здорово.
Ночь, темно. Пальцы нерешительно карабкаются на подбородок — крутой уступ, но они альпинисты. Дальше продвигаться страшно, уже что-то начинает чувствоваться. Вот два помертвелых лепестка губ, никогда еще никто с такой нежностью к ним не прикасался. Трепетным насекомым взбирается палец по краю ноздри. Запах пальца. Запахи убили революцию, с запахами у нас всегда было непросто, пользуясь термином тех, кто со сменой политического курса уж и не знает, как примирить черное с белым…
A-а! Палец перестал ощущать кожу лица, сразу за кончиком носа начиналась… Мне жутко! Мысль уже вполне сделалась здравой: ранение, тело цело и невредимо — голова. Только ею и не осмеливаешься качнуть. Палец полз по бесчувственной шершавой круче бинта, очевидно толстой горой обматывавшего середину лица: щеки, нос, брови. На лбу снова обозначилось щекотание пальцев. Ах, вот оно что… Панически рука ощупала уши, затылок, провела по макушке. То, что стряслось, — стряслось по обе стороны переносицы. И сие не сон. Обеими ладонями закрыл раненый лицо… убедился: вместо глаз выпучены бинты. Выпучены так, что никакой возможности нет понять, уцелело ли что-то под ними. Оставалось лишь слушать боль. Исследовать ее, ухватить за ниточку, проследить, откуда тянется. Боль была переливающейся, головной — в сущности, хорошо знакомой. Ее нельзя было локализовать, это обнадеживало. Во всяком случае, к глазницам она не заострялась. Нет-нет, под бинтами ничего не болит, ничего не чешется, никакого жжения… или… может, именно немножко жжет? Да Боже мой, не всякая же повязка означает слепоту. Только бы узнать скорее правду.
Муня не решался стоном или словом призвать на помощь незримый медперсонал. Своеобразная гордость мешала это сделать — звать неведомо кого, авось услышат. Это ведь то же самое, что кричать «караул!» посреди темной улицы. Муня скорей позволит себя зарезать, чем закричит «караул!». С другой стороны, если глаза забинтованы, то как же они узнают, что я пришел в чувство. Он нашел способ дать им об этом знать, не унизив себя. Вполголоса запел он:
Una resolucion,
Luchar hast’al fin!
«Заткнись», — раздалось из-за Муниной правой ноги — довольно далеко. Наверное, это был какой-то тяжелораненый, от физических страданий разочаровавшийся в Революции. Снова стало тихо. Муня прислушивался, он чуял людей около себя, таких же, как он, безмолвно-напряженных. «Заткнись» донеслось издалека, а весь промежуток мог быть выложен другими ранеными, посдержанней.
А лежал-то Муня не в помещении, а прямо на земле: незабинтованные лоб, подбородок, губы были подставлены жаркому, как из пустыни, ветру. Под рукой травка, камни, комья, что-то укололо в ладонь — осколок стекла? Осторожно. Голова низко, едва ли не запрокинута.
Муня смутно припоминает, что это уже когда-то было: санитары спешат с носилками, окровавленные, перевязанные наскоро раненые — кто сидит, кто полулежит, а кому совсем плохо. С завязанной головой седоусый ветеран удивленно смотрит перед собой, а молоденькому солдатику — тому совсем плохо. Вдали тенями проезжают главнокомандующий со свитой на лошадях. Один офицер обернулся в сторону раненых, но внимание остальных поглощено происходящим в долине сражением. Вопрос: что это и где ты это видел? Опрометчиво Муня загадал: вспомнишь — все уладится…
Но мысль не клюнула. Гнездо, где роятся мысли, гудело болью — мысли ее, эту боль, истолковывали: где она расположена, непосредственно ли под повязкой? Но так как это была не единственная боль, не один голос — их была разноголосица, — то задача казалась непосильной. Нельзя, чтобы все сразу бросились ловить всех, — надо разделиться: одни заняты поимкою одного, другие — другого. В стратегическом отношении план идеальный, но Муня опрометчиво — миллион раз опрометчиво — загадал: если вспомню, все будет в порядке с глазами… (Речь о полевом лазарете: седой воин обиженно таращится перед собой, раненые — на траве, продолжавшейся объемно до самых Муниных ладоней… Ну где же ты это уже когда-то видел?)