Опрометчиво — ставить условия своей памяти, никогда она их не примет, только с ума сведет. То были танталовы муки чистой воды: безымянное воспоминание бывало почти что узнано, когда ускользало в последний момент. Оставалось искать по квадратам, другого способа нет. Надо свою жизнь разделить на квадраты… Извиняюсь, а что, если такой же метод использовать в поисках болевой точки в голове? Тоже разлиновать ее как глобус… Это голову-то? Голову, да. И квадрат за квадратом идти. Голову не получится, Муня.
Головная боль между тем, если не очень привередничать, даже убывала. И как со всяким обмелением остаются на суше разные вещи, так и с обмелением боли явственно сохранилось жжение (резь) в глазах, чувство бы вполне переносимое, кабы не ужас, который оно внушало, — ровное, ни на миг не отпускающее жжение. И конечно, благоухало все — что тоже типично, после того как вода сбыла. Обоняние будто бы лишилось каких-то фильтров, предохранительных колпачков, в душном ветре вихрились мириады запахов, тончайших, оттенки оттенков.
«Ох, глазоньки мои, глазоньки…» — заохал кто-то совсем близко, с той бесхитростной меткостью человека из простонародья, на какую не способен ни один рефлексирующий интеллигент. Для последних меткость эта и оскорбительна и благотворна — как оплеуха против истерики (то же можно сказать и о хождений в народ).
Это относилось к нему, или говоривший имел в виду себя — Муня так и не понял. Возникло чувство, что они всё знают, только он — ничего. Однако они не столько ему противостоят (подтрунивая над неловким барчуком, как, мнительному, тому кажется), сколько отрезвляюще дают барчуку понять: он не один, поэтому попроще надо, попроще.
Муня молчал, вместо того чтобы окликнуть соседей, расспросить — о себе, о них. Первая ласточка из внешнего мира его и отвлекла, и насторожила: а если тот — о своих глазах, о которых ему уже что-то доподлинно известно? Это ведь не означает, что и с Муниными глазами обстоит точно так же. А есть здесь, наверное, баловни судьбы — всего лишь с рукой на перевязи или с простреленной ногой…
Муки неведенья продолжались недолго, ужасная правда открылась быстро. «Здесь собраны раненые бойцы…» — прогромыхал над головой голос говорившего явно в рупор (к какому же числу людей он обращался в таком случае!). «Здесь собраны раненые бойцы со всех участков фронта, потерявшие зрение. Положение трудное. Фашисты прорвали линию обороны под Фрагой и пытаются окружить 29-ю дивизию. Санитарных машин очень мало, и они перевозят только тех, кто не может самостоятельно двигаться, — бойцов с ампутированными конечностями или другими тяжелыми ранениями. Вам предстоит выходить из окружения своими силами. Каждый получит необходимый запас питья и продовольствия, а поведет вас собака-поводырь Люцифер, знающая дорогу. Вы будете держать ее за поводок — он такой длины, что его хватит на всех. Но запомните, кто хоть на миг выпустит поводок из рук, тот пропал. Каждые три часа по звонку будильника, подвешенного к ошейнику, собака останавливается. Как только снова зазвенел звонок, она идет дальше. В конце пути вас будут ждать и о вас позаботятся».
Голос, хоть и гулкий, показался бы Муне в иных обстоятельствах знакомым; впрочем — может быть, лишь акцент, делающий все голоса «на одно лицо». В любом случае, сейчас ему было не до этого.
Пространство — воспринимаемое на слух — сразу наполнилось шумом (горестных междометий?), а тот же голос то же повторял уже в отдалении, для других: «Здесь собраны раненые бойцы со всех участков фронта, потерявшие зрение…»
Потерявшие зрение. Приговор обжалованию не подлежит.
Он сделался слепым.
Это было так огромно, необъятно, постижимо лишь в крошечной своей части, что даже не пугало. Вообще о слепых: до сих пор слепых Муня просто не замечал. Лично он не знал из них ни одного — и, наверное, по малодушию знакомиться бы не захотел. В отдаленной перспективе, конечно, наука будет вправлять ослепшим новые глаза, но пока, пока это неосуществимо… Словом, здесь даже вот такая фантасмагория: если б в некой безвыходной ситуации городу потребовалось откупиться от дракона десятью жизнями, бургомистр Муня предпочел бы все десять отнять у слепых: все равно слепые — это почти то же, что мертвые, их окружает та же черная пустота, смерть им, верно, и не страшна. Сейчас Муне представилась возможность на собственном опыте убедиться, верно ли это. Верно ли, что человек прежде всего видит!
Уже одно удивило бы прежнего Муню — в самом себе, теперешнем, слепом: никакой апатии. Он оживился, словно перемена мест все еще сулила ему яркие впечатления. Казалось бы, яркие… цветные… картины мира — все, прощай! А он тем не менее оживился. В минуту позабыта и резь в глазах — или на месте глаз? — которой он до того почтительнейше внимал. А что! В рассуждении его величества организма что глаз, что зуб — даром зрячий готов всеми органами пожертвовать и физически себя как угодно обкорнать, только б этот, «равноценный» зубу или ногтю, орган сохранить. (Вот Карабас дает Буратино червонцы — что он при этом говорит: береги пуще глаза там что-то. «Золотой ключик» гр. А. Толстого им с Annette читала некая Ольга Артуровна, душившаяся со своим мужем одним и тем же немецким одеколоном, которым от мужа пахло вперемешку с потом — хаузмейстер Козловс приходил иногда что-то приладить, ввинтить лампочку. Неожиданно вспомнился и этот неприятный и путаный запах, а заодно уж и как противно сердилась Annette, которую Муня щипал, покуда читался «Золотой ключик».)
Он стремительно приподнялся на локте — поскорее бы отправиться уже. Будущее сохранило свои свойства вакуума; оно влекло — но измерялось отныне минутной, ну, часовой стрелкой. Мудрец и слепой далеко не заглядывают — гласит какая-то там мудрость. То же и девятнадцатилетний. Муня выбивал «два» из «трех возможных», и, надо полагать, уж подавно он не задумывался, чем на деле является экспедиция слепых с собакой-поводырем во главе. (Ну чем не разновидность Крестового похода детей — «Крестовый поход слепых». Горы, камни, война идет. В кулаке поводок. В памяти предостережение: «Кто хоть на миг выпустит поводок из рук, тот пропал».)
Это был очень прочный ременный жгут, убегавший вперед. Чтобы за ним следовать во всех смыслах слепо, надобно было побороть в себе инстинктивную осторожность двигающихся на ощупь, а для этого требуется абсолютное доверие к проводнику.
Началось с того, что на тебя — на тело, на лицо, куда попало — шлепнулось… Муня прижал это к себе — то был жгут. «Не выпускать, не выпускать», — раздавался голос, один и тот же, то там, то сям — будто с тобой играли в жмурки. Одновременно на живот легла торба: рука нащупала в ней флягу и кой-какой провиант.
«Всем встать, лицом против ветра… Всем встать, лицом против ветра…» Муня почувствовал, как ожил жгут. Он поспешил повесить торбу через плечо и стал на ноги. Еще качало. Повернулся в одну сторону, в другую, в лицо задуло явственней. Поводок натянулся, Муня вцепился в него мертвой хваткой — и как подал сигнал: почти мгновенно оказался перед необходимостью перебирать ногами землю.
Это состояние — человека, которого волокут, — держало в таком напряжении с непривычки, что душевных сил просто не оставалось на то, чтобы, скажем, ужаснуться. Каково было ступать всякий раз в пустоту — под ногою лишь в последнюю секунду чувствуя опору, и то не шире следа от собственной подошвы, словно это тебе подставляет руки умонепостигаемая сила.