Говорит он обычно вкрадчиво, употребляя забытые обороты и старинные слова. А может и закапризничать, говорить о себе в третьем лице:
– Поясните. Мы ничего не понимаем… Не помним мы. Плохая память у нас.
Или может сказать умоляющим голосом:
– Умоляю вас, не решайте методом Лагранжа.
Что он имел в виду? Попробуй догадаться. Изменить метод или не решать совсем? Давным давно у Мокашова болела нога. Было лето, он ходил в босоножках и поражался обилию угрожающих ног. В трамвае, метро, на улице, в коридорах он берёг забинтованные пальцы, боялся, что могут наступить. «Не люди, а осьминоги какие-то». И шеф, наступавший на него, был для него в переносном смысле осьминогом. Пугающий многоног.
Когда он в кресле: утопающее в раковине тщедушное тельце и массивная голова. Головоногий моллюск, многоног, октопус. А у октопусов, оказывается, три сердца и голубая кровь. Голубая в палитре противоположна красной. Она у самых мерзких тварей: пауков, скорпионов, осьминогов, раков. А ещё у осьминогов – нервы толстые, как верёвки, и пищевод проходит через мозг.
Как-то вечером, после скандального исчезновения завлаба, они задержались на кафедре обсудить, «что следует из…» Кондуит Дарьи Семеновны, казавшейся до этого отзывчивой старушкой, и внезапные перемены наводили на размышления.
Преподаватели ушли, остались обычные: Мокашов, Кирилл, Севка-аспирант. Они засиживались вечерами в подвале над экспериментами, затем до одури накуривались наверху.
– Ха-ха-ха, – смеялся Кирилл. – Завлаб наш бесценный даже замочки увёл.
Дверцы шкафов, обычно запертые, теперь манили к себе тёмными щелями. В шкафах хранились какие-то папки, забыто-заброшенные дела. Когда-то, наверное, они были потом и кровью студентов и аспирантов, а нынче стали макулатурой.
– Порыться следует в этом хламе, – сказал как бы между прочим Кирилл. – Ведь Дау в войну состоял при кафедре. Батюшки, смотрите: магнитофон!
Кирилл непременно заметит что-нибудь дельное. На полке, под листами ватмана, стояла серая коробка в муаровых потёках – трофейный магнитофон, когда-то доступное достояние кафедры. На нём записывали музыку и каламбуры для капустников. Затем он куда-то исчез и вот, оказывается, вернулся.
– Посмотрим, что сохранилось в его чреве?
Кирилл включил воспроизведение, и голоса зачирикали, как в детской передаче.
– Фу, чёрт, – Кирилл щелкнул выключателем, – должно быть, четыре с половиной.
Плёнка пошуршала, затем раздался голос Теплицкого – доцента кафедры, которого они за глаза звали «арапом»: «Тоже мне арап… или… арап Петра Великого».
Теплицкий ходил, пружиня ногами и туловищем, голоса не повышал, улыбался вежливой улыбкой. И всегда казался неискренним.
– Елки-палки! – Сева поднимал круглые брови. – Всё время притворяется, но для чего?
И Мокашову постоянно казалось, что, кроме этой видимой, у Теплицкого иная, скрытая жизнь. В ней он, не притворяясь, хохочет в полную силу лёгких и ведёт кошмарно разгульную жизнь. А потом тихим и скромным появляется на кафедре, пряча усмешку. Он всегда вежлив, кивает при встрече, но поди пойми, как он к тебе относится, если обычно молчит. С шефом у них дела. Они беседуют тихими голосами и временами уезжают из института на машине Теплицкого.
– Хорошо, я допускаю, – говорил магнитофон голосом Теплицкого, – если в точку долбить, то в конце концов, что-нибудь получится.
Как он это произносит, нетрудно представить: не понимая глаз и поджимая губы. А его тонкие пальцы живут особенной жизнью: сплетаются и выразительно замирают. Трудно понять, кто он на самом деле: умница или вид делает, а значит – плут, скорее, себе на уме, из тех, кому не дано, но хочется?
– Нужно кончать с этой откровенной самодеятельностью. Подвести баланс и темы закрыть.
– Лишить их, – это голос шефа, – возможности экспериментировать? Так они на следующий день сбегут.
– Не пугайте, не очень-то и сбегут, Дмитрий Дмитриевич. Да и темы их для кафедры не новы. Занимались ими и вы, и я, а кафедра не резиновая…
– Выключи, пожалуйста, – закричал Мокашов, – дай отсмеяться.
И они начали хохотать, хотя и любопытствовали, что же ответил шеф.
– Вы о чём? – спрашивал шеф осторожно и непонимающе.
– Об осколочном дроблении, например.
– Рогайлов с Мокашовым этим занимаются, и бог с ними.
– Но поймите, мы просто теряем время! И с вашей защитой…
– Я уже с Левковичем говорил.
– Левкович здесь ни при чём.
– А об авторстве… Нужны вам эти разговоры? Хотите, чтобы в будущем мозолили вам глаза?
«Надо же! Теплицкий прёт, как на буфет, а Протопопов явно растерян. И непонятно, к чему это он? Утверждать тем самым свою сущность, карабкаясь по головам, опережая других в реакциях, возможностях и тем, что заранее предусмотрел и превзошёл. И это ещё не вечер, а только разминка перед забегом, в котором силы потребуются, и резервы, и напряжение свыше сил, и откровения души».
– Помните, как говорил Наполеон: важно не то, кто подал идею, а кто её осуществил.
«Шеф находчив. Его трудно понять с человеческих позиций. Он осьминог. Вот он сжался, напряг свои хроматофоры и с ходу окраску сменил».
– В чём-то вы правы, но поймите, рука не поднимается. Не могу я подрывать веру молодых учёных, – выдал шеф и засветился, как светлячок.
«Осьминоги светятся в темноте. Демагогия чистой воды».
– У вас древние методы, – настаивал Теплицкий. – Кто же так действует? Нужно отыскать действительно достойное место и дать отличные рекомендации. А дальше – не ваше дело. Пусть другие мучаются.
– Но это не по правилам, – сопротивляется шеф.
– В гробу видели мы эти правила! Лучшее не у нас, как говорят золотари. Послать, например, в «золотую клетку», без возврата. Пришёл запрос для зон ядерных испытаний. И очень просто: заполнил анкету, тебя проверили, и вылетел из обычного на всю оставшуюся жизнь. А со связями Левковича…
– Давайте отложим этот разговор.
«Это уже последнее средство. Выпущен чернильный двойник. Осьминог обесцветился и отпрянул в сторону. Пойди, его найди. После защиты Протопопов уходит в отпуск, а там и эксперименты подойдут к концу».
На этом запись закончилась.
– Надо же, а я его благодетелем считал…
– Сапог всегда сапог.
– Верил я, что манна небесная валится в наших стеснённых обстоятельствах.
– Люблю я всё-таки шефа, – развалившись на диване, орал Кирилл. – А за что, не знаю и сказать не могу.
– Зачем записывали? – спросил Мокашов.
– Это штучки завлаба. За них, наверное, и вылетел.
– Точнее, не удержался. Но опыты нужно кончать. Помяни моё слово, скоро нас прижмут.