Отец не слишком ругал меня за тот тяжкий проступок.
– Если я правильно тебя понимаю, а думаю, что это так, Анри (когда папа сердится, он называет меня Анри), ты предложил биться с оружием в руках, потому что твой противник был сильнее тебя?
– Да, папа.
– Ты поступил дурно. Так бьются только негодяи. Ведь ты же не такой, малыш.
– Нет.
– Видишь, в какую историю ты попал, да и нас заодно втравил. Подумай, как больно твоей матери смотреть на это оттуда.
– Не думаю, что я причинил ей боль.
– Почему ты так считаешь, Анри?
– Потому что я бился за нее.
– Что ты хочешь этим сказать?
– То, что я не мог смотреть, как мои товарищи прогуливались передо мной со своими матерями.
– Знаешь, Анри, ты ведь не из-за матери развязал эту драку, да и все другие тоже. И не из-за настоящей любви к ней. Причина, скажу я тебе, в том, что ты – эгоист. Понял? Судьба лишила тебя матери, и поэтому тебе хотелось, чтобы и у других детей их тоже не было. Это нехорошо, это несправедливо, и это меня страшно удивляет в тебе. Я ведь тоже страдаю, когда меня навещает кто-нибудь из моих коллег под ручку с женой. И я не могу не думать об их счастье, о том, как был бы счастлив я сам, если бы не та трагическая несправедливость. Только я не завидую им черной завистью, напротив, я никому не желаю, чтобы с ним произошло то, что случилось со мной.
Если бы ты действительно был отражением души матери, то радовался бы счастью других. Видишь, теперь, чтобы выпутаться из этой истории, тебе придется служить на флоте: минимум три года, а ведь будет совсем не легко. И я тоже наказан, поскольку в течение трех лет мой сын будет вдали от меня.
И потом он произнес фразу, которая навсегда врезалась в мою память:
– Знаешь, дорогой, терять родителей тяжело в любом возрасте. Запомни это на всю жизнь.
* * *
…Гудок «Наполи» заставил меня подскочить. Он начисто стер все образы далекого прошлого, когда мне было семнадцать лет и мы с отцом выходили из здания жандармерии, где я только что поставил свою подпись под контрактом с военно-морскими силами. Но тут же в моей памяти возникло еще более страшное видение, та отчаянная минута, когда я видел отца в последний раз.
Это произошло в зловещей комнате свиданий тюрьмы Санте. Каждый из нас стоял за решеткой своего рода камеры, нас разделял коридор шириной в метр. Меня терзали стыд и отвращение к тому, что называлось моей жизнью, что привело отца на тридцать минут туда, в эту клетку для диких зверей.
Он пришел не для того, чтобы упрекать меня за то, что я главный подозреваемый в том грязном деле. У него было такое же изможденное лицо, как и в тот день, когда он объявил мне о смерти матери. Он пришел по доброй воле на получасовое свидание с сыном без всякого намерения выговаривать ему за плохое поведение и вовсе не для того, чтобы тот прочувствовал всю глубину горьких последствий этого дела для чести и покоя всей семьи. Он пришел не для того, чтобы сказать мне: «Ты плохой сын». Нет. Он пришел попросить у меня прощения за то, что не сумел воспитать меня как следует.
Он не пришел с обвинениями. Напротив. Он сказал мне то, чего я меньше всего ожидал услышать, но что было сильнее всех упреков и могло тронуть меня до глубины души:
– Это моя вина, малыш, что ты здесь, прости меня, да, прости меня, это я тебя слишком баловал.
После нескольких недель пребывания в пятом учебном отряде в Тулоне я поднялся на борт военного корабля «Тионвиль». Было это на том же Средиземном море, воды которого сейчас с такой легкостью рассекает «Наполи». «Тионвиль» был сторожевым кораблем, изящным и быстрым, где все было задумано и сделано так, чтобы выжать предельную скорость. Пусть там не было даже минимума удобств, зато имелись огромные угольные трюмы.
На флоте в тысяча девятьсот двадцать третьем году ничто так не было ненавистно матросу, как железная дисциплина. Кроме того, моряков в зависимости от образования делили на шесть категорий. Я оказался в самой высокой – шестой. Семнадцатилетний молодец, только что вышедший из подготовительных классов для поступления в институт, я совершенно не понимал смысла слепого повиновения, не мог взять в толк, что приказы, отдаваемые бравыми старшинами, должны выполняться немедленно и беспрекословно, несмотря на то что интеллектуальный уровень последних был значительно ниже, чем у меня. По уровню образования мои начальники находились максимум в третьем классе. Почти все были бретонцы. Я ничего не имел против бретонцев. Как моряки они были то, что надо, – привычны тянуть лямку, тут ничего не скажешь. А вот что касается психологии, тут дела обстояли иначе.
Я сразу же вступил с ними в войну. Никак не мог смириться с приказами, в которых отсутствовал здравый смысл. Я отказывался посещать занятия по общеобразовательным дисциплинам, которые давно освоил. И меня тут же записали в команду «разгильдяев», ни на что не пригодных, «без специальности».
Самая отвратительная, самая нудная, самая хреновая работа отводилась нам. «Вы ни на что не годитесь? Ладно, сделаем так, чтобы у нас вы на все годились!» Мы до одури чистили картошку, мыли гальюны, целыми днями надраивали медь до золотого блеска, затем танцевали «вальс-конфетти» (грузили на борт брикеты угля, по пять кило каждый, и укладывали их в трюмах, словно книги в библиотеке), мыли палубу – все это было нашей привилегией.
– Какого черта вы прячетесь там за дымовой трубой?
– Старшина, мы только что закончили драить палубу.
– Что вы говорите? Ну тогда приступайте заново, но на этот раз гоните от кормы к носу, и до блеска, если не хотите, чтоб я снова напомнил о себе!
И такой вот кретин служил на море пятнадцать лет. Образование? Два коридора, если не меньше. Говорят, он даже не бретонец с побережья, а откуда-то из глубинки, короче, «от сохи».
Настоящий матрос – просто загляденье: форменка с широким синим воротником, берет-блин с помпоном, чуть сдвинутый на ухо, хорошо подогнанная униформа, как говорят, безупречно. Ну а мы, никуда не годные, не имели права перешивать свои шмотки. И чем хуже мы были одеты, чем более жалким был наш вид, тем счастливее казались сундуки (старшины). В такой обстановке забуренные головы постоянно шли на всевозможные серьезные нарушения дисциплины. Каждый раз, когда корабль швартовался у причала, мы прыгали за борт и проводили ночь в городе. Куда мы шли? В бордели, разумеется. С парой приятелей мы быстро освоили эту науку. Каждый мигом обзаводился девочкой на ночь и умудрялся получить от нее не только бесплатную любовь, но и пару банкнот на выпивку и закуску. Выходило, что не мы их заякорили, а они нас захомутали. В четыре утра мы возвращались через арсенал, до смерти уставшие от секса и слегка захмелевшие.
Пройти на территорию – дело нехитрое. Видим – на посту араб.
– Стой, кто идет? Отвечай или буду стрелять! Пароль? Не скажешь – не пройдешь.
– Да ты его, чурка, сам не знаешь. С твоей пустой черепушкой ты уже давно его забыл.