– Поезжай и обними своих близких, сходи на могилу отца, а потом отправляйся в Израиль и навести мою мать. Она уже совсем стара.
Я въехал во Францию через Ниццу. Несмотря на то что у меня на руках был венесуэльский паспорт и виза французского консульства, я летел рейсом Каракас – Мадрид – Барселона, а затем Барселона – Ницца. Почему Ницца?
Вместе с визой консул выдал мне официальный документ о прекращении дела апелляционным судом Парижа. Но, вручая мне этот документ вместе с визой, консул сказал:
– Подождите, пока я запрошу инструкции из Франции, чтобы выяснить, на каких условиях вы можете вернуться в страну.
Я живо представил себе эту картину. Стоит мне вернуться к консулу, когда он получит ответ из Парижа, как он вручит мне уведомление о пожизненном запрете на пребывание в департаменте Сена. У меня же имелось твердое намерение заехать в Париж.
Таким образом, я избавил себя от подобных уведомлений, ведь, не получив этого документа и не расписавшись в его получении, я ровным счетом ничего не нарушал. Правда, консул, узнав о моем отъезде, мог попросить, чтобы французская полиция вручила мне его по прибытии в парижский аэропорт. Отсюда и два этапа моего путешествия: сначала я прибыл в Ниццу, как если бы летел из Испании.
Тысяча девятьсот тридцатый – тысяча девятьсот шестьдесят седьмой годы. Прошло тридцать семь лет.
Тринадцать из них я провел в сточной канаве, двадцать четыре – на свободе, из них двадцать два – у семейного очага, благодаря которому, став полноправным членом общества, я вел честный образ жизни, хотя и не приучил себя строго соблюдать общепринятую дисциплину.
В тысяча девятьсот пятьдесят шестом я провел со своими родственниками месяц в Испании, затем наступил перерыв в одиннадцать лет, в течение которых благодаря оживленной переписке я поддерживал контакт с моей семьей.
В тысяча девятьсот шестьдесят седьмом я повидался со всеми.
Я вошел в их дом, посидел у них за столом, подержал у себя на коленях их детей и даже внуков. Гренобль, Лион, Канны, Сен-При и, наконец, Сен-Пере, где стоял дом отца и где тетушка Жю, как всегда, была на своем посту. Я заботливо упаковал большие фотографии родителей, с чувством гордости принял отцовские боевые медали, полученные им в тысяча девятьсот четырнадцатом году. Как сокровище я сохранил сберегательную книжку, открытую отцом на мое имя спустя месяц после моего рождения. Там значилось: «Декабрь 1906, Сент-Этьенн-де-Люгдаре, Анри Шарьер, 5 франков». Были вклады в два франка, три франка и даже в один франк. Это был символ любви к своему младенцу, для которого эти франки, пусть он их никогда не снимал, представляли собой миллионы, исчисленные в проявлении нежности к нему.
Я слушал рассказ тетушки Жю о причине безвременной кончины отца. Он сам поливал свой сад и огород, часами таскал воду лейками более чем за двести метров. «Подумать только, дорогой, в его-то возрасте! А мог бы купить резиновый шланг, но куда там! Упрямый, как баран. Соседи никак не хотели платить половину, а он знал, что стоит ему купить шланг – все равно они будут просить разрешения им пользоваться. Вот и таскал свои лейки до последнего дня, пока не сдало сердце».
Я очень живо представлял, как отец несет тяжелые ведра к грядкам с салатом, томатами и зелеными бобами.
Как он упрямится, не желая покупать тот пресловутый шланг, в то время как тетушка Жю каждый день уговаривает его сделать это.
Представлял, как этот сельский учитель останавливается на дороге, чтобы перевести дух и вытереть носовым платком пот со лба, или дать хороший совет соседу, или преподать урок ботаники одному из своих внуков, присланных к нему на период выздоровления после коклюша или свинки.
Представлял, как он раздает часть своего урожая тем, у кого нет огорода, и шлет посылки во все уголки Франции своим близким и друзьям, чтобы помочь им пережить послевоенные трудности с продовольствием.
Перед тем как пойти на кладбище на могилу отца, я попросил тетушку Жю провести меня по тем местам, где он любил прогуливаться.
Мы прошли с ней теми же путями, теми же каменистыми дорожками, вдоль которых поднимается тростник, растут ромашки и цветет мак-самосейка… И вдруг межевой столб, или пчелы, или вспорхнувшая птица напоминали тетушке Жю о каком-нибудь пустяковом случае из прошлого, взволновавшем некогда их обоих. Тогда она, счастливая, принималась описывать мне тот момент, когда мой отец рассказывал ей, как его внука Мишеля ужалила оса: «Вон там, видишь, Анри? Он стоял как раз там».
На глаза наворачивались слезы, мне хотелось узнать как можно больше, хотелось услышать мельчайшие подробности из жизни отца. Я слушал, восхищенный, и он вставал передо мной словно живой.
«Ты знаешь, Жю, когда мой сын был еще маленьким, лет пяти-шести от силы, мы с ним однажды гуляли, его тоже укусила оса, не один раз, как Мишеля, а два. Он даже не заплакал. И никакими силами нельзя было его удержать от того, чтобы не отыскать осиное гнездо и не разорить его. Храбрый он был, мой Рири!»
Я не поехал в Ардеш и дальше Сен-Пере никуда не ездил.
Мне хотелось вернуться в свою деревню с Ритой, а это будет года через два-три, не раньше.
Все еще переполненный воспоминаниями об этих чудесных минутах, я сошел с поезда на Лионском вокзале. Чемоданы оставил в камере хранения, чтобы не заполнять в гостинице регистрационную карточку. И вот я снова шагал по парижскому асфальту, тридцать семь лет спустя.
Но по-настоящему мой асфальт я мог ощутить только в моем квартале, на Монмартре. Разумеется, я пошел туда ночью. Папийон тридцатых годов не признавал другого солнца, кроме солнца электрических лампочек.
Вот и Монмартр, площадь Пигаль, и кафе «Ле-Пьерро», и свет луны, и улица Элизе де Бозар, и гуляки, и смех, и шлюхи, и сутенеры, которых посвященный сразу узнает по повадкам, и битком набитые бары, где люди разговаривают между собой, сидя за стойкой на расстоянии трех метров. Но это лишь мое первое впечатление.
Прошло тридцать семь лет, и никто меня не замечал. Да и кто обратит внимание на почти старого (шестьдесят лет) человека? Шлюхи еще могут пригласить меня подняться в номер, да молодые парни могут бесцеремонно отодвинуть мой стакан или совсем неуважительно оттолкнуть локтем с места за стойкой.
Я для них чужак, случайный клиент, какой-нибудь промышленник из провинции, нелепый господин, хорошо одетый и при галстуке, случайно забредший в столь поздний час в бар сомнительной репутации. Впрочем, сразу видно, что он не частый гость в этих краях, и воспринимают его недружелюбно.
Разумеется, я чувствовал себя не в своей тарелке. Люди здесь были уже не те, да и физиономии тоже. С первого взгляда было заметно, что все тут смешалось и перепуталось. Все не то. И фараоны, и лесбиянки, и шулера, и педерасты, и блатные, и опустившиеся на самое дно, и негры, и арабы. Только несколько марсельцев или корсиканцев с южным выговором напоминали мне о прошлых временах. Словом, все совсем не похоже на то, что было мне знакомо.