И так далее.
Хэй-хо.
* * *
Мы с честью выдержали испытание, как и обещала Элиза.
Только вот беда: мы оба, в полной невинности, чтобы получше сверить и проверить наши ответы, ныряли под стол и там, закинув ноги друг другу на плечи, сопели и фыркали, тыкаясь носом друг другу между ног.
Когда мы снова забрались на стулья, доктор Корделия Свейн Кординер лежала в обмороке, а наших родителей и след простыл.
* * *
В десять утра на следующий день меня посадили в машину и отвезли на мыс Код в школу для детей с тяжелой умственной отсталостью.
Солнце снова уходит за горизонт. Там, ближе к центру, где-то между Тридцать третьей улицей и Пятой авеню, где стоит брошенный танк, из которого выросло дерево – прямо из башенного люка, – меня окликает птица. Она вновь и вновь задает один и тот же вопрос, пронзительно и внятно.
– Сироту выпорол? – спрашивает птица.
Я эту птицу никогда не называю простонародным именем, и Мелоди с Исидором, которые во всем мне подражают, – тоже. Например, они редко называют Манхэттен «Манхэттен» или «Остров Смерти», как это принято на материке. Они называют его так же, как и я: «Национальный Парк Небоскребов», не понимая скрытой иронии, или, столь же серьезно, зовут его «Ангкор Ват».
А птицу, которая спрашивает на закате, кто кого выпорол, они называют так же, как мы с Элизой в детстве. Это имя было научное, мы его в словаре вычитали.
Мы трепетали перед этим названием, потому что оно нам внушало сверхъестественный ужас. Эта птица превратилась в кошмарное страшилище с картин Иеронимуса Босха, стоило нам только произнести ее имя. Заслышав ее голос, мы хором произносили это имя.
– Это кричит Ночной Козодой, – говорили мы.
* * *
И вот теперь я слышу, как Мелоди с Исидором тоже повторяют это имя, хотя мне отсюда не видать, где они устроились в большом вестибюле.
– Ночной Козодой кричит, – говорят они.
* * *
Мы с Элизой слушали крик этой птицы вечером, накануне моего отъезда на мыс Код.
Мы сбежали из дворца в недосягаемую для мира сыроватую гробницу профессора Илайхью Рузвельта Свейна.
– Сироту выпорол? – донесся до нас вопрос откуда-то из яблоневого сада.
* * *
Что мы могли сказать в ответ? Тут даже и сближать головы не имело смысла.
Я слышал, что приговоренные к смерти узники часто думают о себе, как будто они уже умерли – задолго до смерти. Должно быть, так чувствовал себя и наш общий гений, зная, что вот-вот топор палача безжалостно разрубит его на два ничем не примечательных куска мяса – на Бетти и Бобби Браун.
Как бы то ни было, мы не сидели сложа руки – умирающие не могут ничего не делать. Мы захватили с собой наши лучшие сочинения. Мы скатали их в трубочку и спрятали в бронзовой похоронной урне.
Урна предназначалась для праха жены профессора Свейна, а она предпочла, чтобы ее похоронили здесь, в Нью-Йорке. Урна уже покрылась патиной.
Хэй-хо.
* * *
Что было написано в наших рукописях?
Решение задачи квадратуры круга, насколько мне помнится, и утопический проект создания искусственных больших семей путем присвоения каждому нового второго имени. Все люди с одинаковым вторым именем должны были считаться родственниками.
Да, там была и наша критическая статья о дарвиновской теории эволюции, и эссе о природе тяжести, в которой мы утверждали, что в древние времена сила тяжести безусловно была непостоянной.
Помнится, была там и статья о том, что зубы надлежит мыть горячей водой, точно так же, как посуду, кастрюли и сковородки.
И все в таком роде.
* * *
Спрятать наши рукописи в урне придумала Элиза.
И вот Элиза закрыла урну крышкой.
Мы были поодаль друг от друга, когда она это делала, и то, что она сказала, принадлежало ей всецело:
– Прощайся навеки со своим умом, Бобби Браун.
– Прощай, – сказал я.
* * *
– Элиза, – сказал я, – я прочел тебе такое множество книг, в которых говорилось, что любовь важнее всего на свете. Может, я должен теперь сказать тебе, что я тебя люблю?
– Валяй, – сказала она.
– Я люблю тебя, Элиза, – сказал я.
Она задумалась.
– Нет, – сказала она наконец. – Мне не нравится.
– Почему? – спросил я.
– Такое чувство, словно ты приставил пистолет к моей голове, – сказала она. – Это просто способ заставить другого человека сказать то, что ему, может быть, вовсе не хочется. Ну, что мне еще остается сказать – что может вообще сказать человек, кроме слов: «И я тебя тоже люблю»?
– Значит, ты меня не любишь?
– А за что любить Бобби Брауна? – сказала она.
* * *
Где-то вдали, там, под яблоневыми кронами, Ночной Козодой снова прожурчал нам свой вопрос.
На следующее утро Элиза не спустилась к завтраку. Она сидела у себя в комнате, пока меня не увезли.
Родители поехали со мной в лимузине марки «мерседес» с шофером. Я был многообещающим ребенком. Я умел читать и писать.
Но по мере того, как мы катили по красивейшим местам, в моем мозгу включался механизм забвения.
Это был тот самый защитный механизм, который, как я считаю, вступает в действие у каждого ребенка, охраняя его от непереносимого горя. Это мое мнение как педиатра.
Где-то там, позади, осталась, кажется, моя сестра-близняшка, глупенькая какая-то, до меня ей далеко. Я помнил ее имя. Ее звали Элиза Меллон Свейн.
* * *
Да, школа была устроена так, что никто из нас никогда не бывал дома. Я уезжал в Англию, во Францию, в Германию, Италию и Грецию. Я отдыхал в летних лагерях.
Было точно установлено, что я звезд с неба не хватаю и совершенно не способен оригинально мыслить, но все же интеллект у меня выше среднего. Я был усидчив, аккуратен и умел отыскать стоящие мысли в ворохе ерунды.
Я был первым ребенком в истории, который получил по всем предметам высший балл. Я так хорошо успевал, что мне предложили поступить в Гарвардский университет. Я принял приглашение, хотя голос у меня даже не начал ломаться.
Случалось, что родители, которые очень мною гордились, напоминали мне, что где-то у меня есть сестра-близняшка и она ведет почти растительный образ жизни. Она была помещена в клинику для умственно отсталых детей.