Мысленный взор уже различал фасад городского театра. Свернул на Ново-Греческий… все расплющилось о пустоту, через которую сквозила параллельная улица. Театра не было. Как имена певших в его стенах позабыты, так исчезли и сами эти стены.
Вот чем кончилася сказка,
Но кровавая развязка,
Сколь ни тягостна она,
Волновать вас не должна.
Разве я лишь да царица
Были в ней живые лица,
Остальное бред, мечта,
Призрак бледный, пустота…
На плафоне, в пику Вагнеру расписанном персонажами опер Римского-Корсакова, не было «Золотого Петушка» [45] :
Что нам новая заря?
Как же будем без царя?
Николай Иванович замер перед узорчатой клумбой на месте театра, словно сам с собою играл в «раз, два, три – фигура замри». Посеребренный истукан на клумбе звался «Комсомолец Николай Карпов».
«Случайное совпадение». В совпадениях он кое-что смыслил. Обидное чувство: тобой манипулирует воля сильнее твоей. Только ты пытаешься ее превзойти, она показывает тебе зубки. При втором прочтении успокаиваешься: нет, всё это – твоя творческая интуиция, которая неподотчетна тебе и не будет тратиться на доводы. Слепо полагайся на нее, как татарин на Аллаха.
Неясно еще, какую службу может сослужить или, наоборот, какой вред может нанести липовая справка из минского жакта. Он собирался по ней получить дубликат украденного свидетельства о рождении. «Повременю». Театр заколдован: отлился в кумир «Комсомольца Николая Карпова». «Oh, idol mio – о кумир, сотворенный из меня и вмещающий в себя театр!»
«Случайные совпадения» призваны скрыть сугубую свою умышленность – от тех, кому о ней знать не положено. Николай Иванович мог только криво усмехнуться: с ним-то играть в эти игры лишнее, он-то ко всему готов.
«Что это за фигура во имя мое?»
В Минске был «Музэй революцыи». И в Москве вроде бы проходил мимо такого же, с парой церберов на воротах. Наверняка есть и в Казани. Гид с указкой все объяснит.
Регулировщик уличного движения с жезлом – оптимистическое лицо всякой власти, которая не от Бога. Этот, в белом френче и шлеме, дирижирует уличным движением до того камерным, что оно смело могло бы обойтись без дирижера. В «Музее революции» посетителей еще меньше. Расположился музей во дворце, где урядник застрелился. «Товарищ постовой, где дворец князя Псякревича, не дадите наводочку?» – «А может, на коньячок? В музей ему. Пионер какой нашелся. Живо документы».
Разговор с постовым откладывается, как и само посещение музея. Войдешь и не выйдешь. Примут за диверсанта, сумасшедшего или бизона – бросятся ловить. Побриться с дороги, что ли? Рублей в пачке поубавилось… А не пополнить ли их запас?
(Ювелир Кон предупреждал: в скупку носа не совать. Есть люди, есть частный сектор. «А как их найти?» – «Да проще пареной репы» [46] ).
– Извините, товарищ, смерть как зуб болит. Не скажете, где врач?
Интеллигент в толстовке, с портфелем, в сандалиях посмотрел на страдальца с подвязанной щекой. Судя по тому, каким молодцом вырядился, и сам не прочь причинять страдания другим. По котомке же судя, зубная боль пригнала его издалека, продирался сквозь репейник. Странный тип…
– М-м… – мычал в раздумье интеллигент. – Значит так… на Дворянской. Если идти по нечетной стороне, это будет седьмой или восьмой дом от угла. Доктор Брук… м-м… Знаете, где это?
Простительная топографическая заминка, пятнадцать лет в нетех (не тех).
– Пойдете сейчас в ту же сторону, куда телега едет. Первая, вторая… м-м… третья улица налево. Она переименована в Комсомольца… м-м… Карпова.
«Либо тебя держат на мушке, либо у тебя гениальная интуиция».
Николай Иванович во власти вдохновения – неужто чужого? Недосуг разбираться.
– Кто он такой, комсомолец Карпов?
– М-м… Мой! – те, что в толстовках и с портфелями, бегают за «своими» трамваями прямые, как страусы.
Николай Иванович уже вспомнил, где Дворянская, и поперечных улиц не считал. Тут все и выяснилось. Под названием улицы памятная доска:
Николай Карпов отдал свою жизнь за дело революции.
10 сентября 1918 года пятнадцатилетний комсомолец-подпольщик Николай Карпов был схвачен при попытке предотвратить казнь шести рабочих-партийцев. Предложение каппелевцев спасти свою жизнь ценою предательства он с презрением отверг.
Вечная память герою!
Нежно-сиреневый домик дышал свежестью покраски, выделяясь этим среди своих угрюмо-серых соседей (а все потому, что снимался на хронику). Чудо-спектакль продолжается – который Николай Иванович давал в соавторстве со своей интуицией: на другого соавтора он не готов согласится, скорей расторгнет ангажемент. «Ну ладно, ладно», – снисходительно соглашается директор театра.
На двери два звонка – а не так чтоб один общий, и мелом: «Карпову сорок звонков». Отнюдь нет, два звоночка – два сосочка, под каждым на медной карточке выгравированы подарочной прописью имя, отчество, фамилия. Этот Карпов, к вашему сведению, «персональный пенсионер». Но звонит Николай Иванович не к нему, а к тому, кто пугает лечением, удалением и прочими видами пыток в отдельно взятом рту.
Впустившую Николая Ивановича Клавдию не удивишь внешними проявлениями зубных страданий, такими, как подвязанная щека. В передней дожидалось трое. Один совсем уже на сносях. («В стенаниях рожая свою дикую любовь» – фраза из романа, собственно, благодаря ей и запомнившегося. Эмигрантское издательство. Безымянное южное море, городской пляж.) Мужчина равномерно раскачивался на стуле, уткнувшись лицом в собственные колени, и мучительно стонал. Рядом сидела Маруся. Мальчик лет семи прятал в ее коленях лицо. На макушке у него была тюбетейка, как у Максима Горького. И, как Максиму Горькому, ему было страшно.
Держась за щеку, чтоб не упасть, из кабинета выходит человек с окурком ваты в уголке рта. За ним зубной доктор. Окинув глазами очередь, он подошел к женщине с ребенком.
– Понимаете, уже зуб идет коренной, а молочный не пускает.
– А ну-ка покажи…
Ребенок только крепче прижался головою к коленям матери.
– Геня, ну повернись.
– А мы сейчас его в милицию сдадим. Сейчас милиционер придет и заберет.
Гене было так страшно, что он утратил всякую волю к сопротивлению. Тюбетейка упала на пол.
– Открывай рот немедленно. Какой зуб, мадам?
– Вот этот.
– Ага… попался, который кусался… Держи свой зуб.