Смерть моего врага | Страница: 5

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Опять ты со своими историями! — крикнула мать из соседней комнаты. Голос ее дрожал.

— Он меня спросил, и я ему ответил, — крикнул отец.

— Не забывай, что он еще ребенок!

— Но он поймет, — сказал отец. — Разве не так?

Мать молчала.

— Наш враг? — недоверчиво переспросил я.

— Да, твой враг, и мой, и многих других людей! — Он громко рассмеялся, и я подумал, что он смеется надо мной. Углы его губ опустились, он глядел на меня пренебрежительно.

— Ну хватит! — снова раздался голос из соседней комнаты.

— Почему?

— Ты вовсе не обязан отвечать ему на каждый вопрос! Иди погуляй, малыш, — добавила она.

Я продолжал упорно глядеть на него.

— И мой? — спросил я. — Ноя же его не знаю, а он меня знает?

— Разумеется, и твой. Боюсь, мы с ним познакомимся.

— Но почему? — настаивал я. — Что мы ему сделали?

— Мы… — ответил отец.

И замолчал.

В комнату вошла мама.

Какое отношение имел этот ответ к моему вопросу я так никогда в общем и не понял. Все глубокомысленные и взвешенные объяснения, услышанные мною позже, казались мне скорее бредом.

Я никогда не спрашивал отца, как же тогда обстоит дело с милостью Божьей? Потому что ощущал в его словах злобу и всю горечь, с которой он пытался преуменьшить какую-то большую опасность. Тщетно. Но уже тогда я понял, что Б. — враг могущественный и может стать еще могущественней. И противостоять ему может только Бог со Своей милостью. Одного я не постигал: кто был он, кого отец считал нашим врагом, и кто такой Бог, о чьей милости говорил отец. Я не знал ни того ни другого. Но они оба существовали.

— До этого еще не дошло, — ласково улыбаясь, внушал мне отец, так как правильно истолковал мое молчание. Но мне показалось, что этими словами он скорее пытался успокоить себя самого.

Мне было тогда десять лет, и с этого момента моя юность отбрасывала двойную тень, которую накликал своими словами мой отец. Тогда я еще не догадывался, какой она станет огромной. Я лишь ощущал, что в мою жизнь вдруг вошло нечто чуждое, чего я не смог бы описать словами. Мое детское чистосердечие было травмировано. Эта легкая царапина с годами превратилась в рану. Рана расширялась, все глубже проникала в плоть и не затягивалась.

II

Я еще раз перечитал мои записки и ужаснулся. Я не хотел бы вызвать подозрение, что сижу здесь и сочиняю роман. Я освоил много профессий и заплатил за обучение много денег, но никогда не учился на писателя.

А еще я учитель физкультуры. Мне легче держать в руках не ручку, а мяч или ядро. Я не наловчился выражать свои мысли и чувства в доходчивых фразах. Моей наблюдательности не хватает терпения ждать, пока возникнет завершенная картина. Меня привлекает деталь, ее легче освоить и осмыслить. Я бегу по короткой дорожке спринтера.

Но когда однажды я превозмог себя и набрался терпения, то вскоре заметил, что ноги несут меня по более длинной дистанции. Мне никогда не изменяло дыхание, не говоря уж о сердечном ритме. Но я бросил это дело из-за скуки. Моей выносливости не хватает фантазии. К тому же я ненавижу процедуру. Мой отец был фотографом. Роман или повесть так же, как фильм, состоит из отдельных кадров, вырванных из единства времени. Смонтированные кадры должны создавать (и на самом деле создают) впечатление непрерывного действия. Меня поймут, если я объясню, что мне осточертели всякие трюки. Я читал работы солидных специалистов, называющих себя психологами. Они утверждают, что наш человеческий разум нуждается в этих шулерских фокусах. Что без них нельзя постичь действительность, нельзя найти правильное к ней отношение. Пусть так. Меня же интересует единственное движение, непрерывно происходящее в мире, — движение одухотворенного тела. Все прочее — реальность, оторванная от природы. Понятия — ее роскошный гроб. Я делаю не что иное, как записываю то, что приходит мне в голову и волнует меня.

Через несколько недель мне придется принять решение, последствия коего пока что неопределенны, ибо я ожидаю достичь всего. Если я приму некое решение, то передам эти записи кому-нибудь из моих далеких знакомых, а после события снова заберу их. Я либо дополню их описанием произошедших тем временем вещей, либо уничтожу. Я уверен, что вынесу все, что снова появлюсь, возможно, со шрамами от полученных ран. А если я не вернусь (эту возможность тоже нужно учитывать), любой владелец рукописи сможет бросить ее в печь. Если ему не придется сделать это еще раньше. Во всяком случае, я буду рассчитывать на помощь и расположение будущего хранителя, не называть имен, избегать прямых намеков и придерживаться, насколько возможно, общих утверждений. Если у него найдут мои записи, это не должно ему ничем грозить. К счастью, в этом мире, под любыми небесами, имеется много врагов. Каждый может иметь в виду каждого, только умей браниться. И если я напишу, что на земле всегда будут враги, я только повторю пошлую истину. Враги будут всегда, они рекрутируются из бывших друзей.

Я тешу себя тайной надеждой, что будущий владелец не уничтожит мою рукопись. Сначала он сам ее прочтет, покажет кое-кому, и в результате кто-то другой украсится моими перьями и схлопочет предназначенные мне пощечины. Мое честное признание, что я не собираюсь сочинять роман, будет сочтено обычным банальным трюком. Мне все равно. Я пишу, потому что, водя пером по бумаге, я снимаю напряжение и доставляю себе удовольствие. Мною движет не скука. Обстоятельства таковы, что мне лучше оставаться в комнате и реже показываться на улице. Я пишу, потому что мне запрещен вход на спортивные площадки и посещение бассейнов. Писать — это как бы заниматься комнатной гимнастикой en miniature.

Кроме того, я одержим одной идеей, каковую, однако, неразумно исповедовать публично. Идея состоит в том, что меня убьют свои. Мне самому она не кажется из ряда вон выходящей. Одержимость висит в воздухе, вот он друг, вот он враг. В назначенный час это не помешает мне выполнить свой долг. Любого человека можно выбить из седла. Думаю, я езжу верхом не хуже других. Другой вопрос, умею ли я так же хорошо стрелять, как они.

Раньше меня мог бы задеть упрек в том, что я перебежчик, шпион. Но не теперь, когда я добровольно признаю причины своей нерешительности.

Некоторая беспомощность в сердечных делах кажется мне слабостью. Как будто я проиграл соревнования, пропустив тренировку. Но я вышел на бой. Бывают более сильные характеры со скрытыми слабостями, они скорее заслуживают упрека в трусости. Я не собираюсь скрывать неуравновешенность моих мыслей и настроений, но и не хочу особенно кичиться своими метаниями. Это так утомительно — постоянно опасаться самого себя. Может быть, и меня охватило безумие, вызванное какой-то внутренней потребностью. Но может быть, оно излечит от того смятения, для которого у меня нет названия. Даже если оно окажется неуязвимым для логики, я попытаюсь разгадать хитросплетения, в которых запутался. Я рискую совершить ошибку, переоценивая серьезность и важность тех, кто относится ко мне с незаслуженным пренебрежением. И, только поняв смысл этого презрения, я пойму, что держит меня на плаву или в конце концов погубит.