После смерти матери я ни разу не был на ее могиле, вдруг сказал он. Иза уже привыкла к неожиданным сменам темы. Она пыталась понять пути, которыми следовали его эмоции.
Я всегда хотел сходить, но не мог, даже когда приезжал в Льюистон. Что-то мне не давало. Это трудно объяснить.
Так вот ты откуда? Из Льюистона? Название ей было знакомо из книг по истории. Довольно крупный город, но деталей она не помнила.
Да, ответил он. Она сообразила, что перебила его.
После недолгого молчания он снова начал рассказ о зиме, когда они с отчимом встретили того бродягу, как они быстро собрались и уехали. Через неделю, в Северной Дакоте, когда отчим уехал на работу, мать вышла купить хлеба и не вернулась.
Он помолчал, будто обдумывая сказанное. И признался Изе, что ночами старался вспомнить, закрывал глаза и видел бродягу: ободранное пальто военного образца с крючками, какие бывают на шторах, рубцы, свернувшиеся, как опавшие листья. Родственники утверждали, что ничего не знают о его отце. Барт так и не смог восстановить в памяти его лицо, влажный, хватающий воздух рот с усами, вросшими в него, жестокие темные глаза. Когда он путешествовал, то вглядывался в каждого встречного бродягу.
Рассказывая, он часто повторялся в деталях. Он говорил с такими очевидными и непосредственными эмоциями, что все казалось случившимся недавно – переполненный грузовик «Ю-Хол», дорога на запад, ночевки в дешевых гостиницах. Через несколько часов после того, как мать Барта вышла за хлебом, домой вернулся бледный, убитый горем отчим. Он проигнорировал вопросы Барта и закрылся у себя в комнате с телефоном. Только в Мэне дедушка рассказал Барту, что мать сбила снегоуборочная машина. А до того возникали картины езды в тишине – поля, покрытые снегом, города, далекие, как миражи в тумане. Странным образом Барт никак не мог избавиться от этих деталей – однообразные пейзажи с разбитыми обочинами, там, где шоссе тянулись от города к городу, вознесшиеся рекламные щиты «Эксона» и «Ситго», дешевые забегаловки и магазины на объездных дорогах. Это отпечаталось в памяти, хотя он не помнил названий – только пустоту, однообразие. Там, в этом спешащем пространстве – качающиеся тормозные огни, голубые равнины, исчезающие на темных далеких поворотах, – ничего не стояло на месте.
Иза нерешительно положила руку на его мускулистую шею. От него исходил запах пота. Она его поцеловала.
Мысли кружились в голове. Как это сделать? Поцелуй был и неуклюж, и слишком осторожен, ее поразило еще и то, что раньше она никого не целовала, даже будучи уже замужем, и свиданий с мальчиками, слишком высокими или одинокими, или не способными общаться с другими, у нее было мало. Неужели любовь – именно то, о чем она так часто читала в книжках, что и сама в это поверила? Она все еще прижимала лицо к его плечу. Она расстегнула ему рубашку и положила руку на грудь, на нежные волосы. Она разжала его пальцы и положила ладонь себе на грудь. Они дышали друг другу в шею. Она представить себе не могла, какими они будут, эти прикосновения, и как быстро они станут инстинктивными, и самое странное – вес их тел, слой за слоем мускулов и жира. Она пыталась заставить себя не думать. Лицо ее касалось его плеча, он закрыл глаза. Она запустила руку ему в волосы. Потом он лег рядом с ней. Конюшня хранила таинственное молчание.
Они встали и пошли в холодный мрак к центральному проходу. Над цементной плитой – там, где мыли лошадей, – качалась лампа. Она держала шланг, ледяная вода стекала по ее локтям. Он казался человеком из иного времени: грубые черты лица, ожоги, нос с раздвоенной веной в форме сердца. Вода сверкала в его волосах, на шее, на плечах. В каплях отражался свет лампы, так что казалось, можно заглянуть ему под кожу, увидеть под ней яркие контуры.
Они вернулись в каморку и легли на матрас, который она стянула с раскладного дивана на пол. Иза думала, что же будет дальше. Комната казалась огромной и гулкой, их дыхание отдавалось эхом. Она закрыла глаза. Во влажном воздухе повеяло ветерком. Она мечтала о побеге: они с Бартом, оба в темных очках, клетчатый чемодан, набитый деньгами. Они оставались в конюшне, пока не начало сереть за окном, таким грязным, что оно казалось разбитым. Она решила, что он заснул, но глаза его были открыты.
Он лежал, уставившись в потолок. Чуть позже они оделись, и она проводила его до конца пастбища. Шумел ручей, они шли по теням к упавшей каменной стене, где часто стоял Ливон, ожидая убийцу. Она думала о том, что знает Даймондстоун, и о том, что она никогда не сомневалась в двуличии немого гиганта Барта с его евангелическим спектаклем.
Мое сердце давно уже не занято этими религиозными штуками, сказал он неожиданно, будто отвечая на ее вопрос. Голос у него сорвался, казалось, он сейчас расплачется.
Может, за этим стоит нечто большее, утешила она его.
Но подспудно она знала, что он не согласится, просто не сможет.
Думая, что бы такое сказать, она осознала и то, что ее подозрения быстро испарились – магическая сила гиганта удовлетворила ее томление. И ей казалось, что это уже в прошлом. Она уговаривала себя, что выжила, оставшись дочерью Джуда, выжила с Ливоном, несмотря на вину перед ним, хотя слишком быстро повзрослела. Небо за деревьями начало светлеть. Она думала, что человеку легко сбросить тяжесть настоящего.
На следующее утро, вскоре после того, как Ливон сказал ей, что Даймондстоун снова приходил накануне вечером, тот опять заявился. Она услышала их настойчивые голоса, доносившиеся с первого этажа, и, голодная и взволнованная, спустилась в кухню, чтобы подслушать. Она смастерила себе два бутерброда с жаренной в свином жиру курицей, желтым домашним майонезом, взбитом с кайенским перцем, и помидорами, заправленными специями. Она готовила бутерброд, кусая творожный пирог с вишней прямо из обертки. В соседней комнате Даймондстоун пытался уговорить Ливона присоединиться к миссии.
Этот дом может стать базой нашего движения, говорил Даймондстоун, лагерем для перевоспитания и тренировки молодых умов. Я служил Господу много лет, и Он привел меня сюда. Он, именно Он провел меня к вам, человеку, долго жившему в ожидании. Как же могу просто уйти? Разве не для этого вы работали, один в доме – в этом доме? Один в этом доме, на земле, данной вам Господом, множа вашу мудрость, не бесцельно же?
И простите меня за то, что я это скажу, прибавил Даймондстоун, но я не имею права не сказать. С женой, вас не любящей, живущей с вами из расчета.
Потрясающе, пробормотала Иза, неожиданно проголодавшись как волк; в секунду она осознала, что Даймондстоун переоценил свою риторику. Ливон был жаден, и, несмотря на все причуды, смыслом его жизни была не мудрость, а видимость – то, что он мог показать, будь то мудрость или богатство. Так что она слизнула острый майонез с пальцев, вытащила полоску курицы из поджаренного бутерброда и ждала, когда дело пошло к печальному концу. Не то чтобы она недооценивала Даймондстоуна, она даже его боялась. Просто жадность Ливона была вполне понятна. В этой жадности была хорошо различима ревность к людям, которые десятилетиями называли его Мексиканцем. Христианский лагерь со всем его величием был бы нелепостью. Скорее всего, Ливон уже придумал развязку истории своего богатства – полное исчезновение или загадка. Может, он все давно зарыл в землю: пиратские сокровища, похороненные вокруг дома, как на берегах необитаемого острова.