И кося короревская конниса,
И вся короревская рати
Не могозет Саратая, не могозет Боротая соборати.
Вскоре после того, как Джонсон стал Бокононом, спасательную шлюпку с его шхуны выбросило на берег. Впоследствии эту шлюпку позолотили и сделали из нее кровать для самого главного правителя острова.
«Есть легенда, – пишет Филипп Касл, – что золотая шлюпка снова пустится в плавание, когда настанет конец света».
Чтение биографии Боконона прервала жена Лоу Кросби, Хэзел. Она остановилась в проходе около меня.
– Вы не поверите, – сказала она, – но я только что обнаружила у нас в самолете еще двух хужеров.
– Вот это да!
– Они нe природные хужеры, но теперь они там живут. Они живут в Индианаполисе.
– Интересно!
– Хотите с ними познакомиться?
– А по-вашему, это необходимо?
Вопрос ее удивил.
– Но они же из хужеров, как и вы!
– А как их фамилии?
– Фамилия женщины – Коннерс, а его фамилия Хониккер. Они брат и сестра, и он карлик. И очень славный карлик. – Она подмигнула мне: – Хитрая бестия этот малыш.
– А он уже зовет вас мамулей?
– Я чуть было не попросила его звать меня так.
А потом раздумала – не знаю, может, это будет невежливо, он же карлик.
– Глупости!
И я пошел в хвост самолета – знакомиться с Анжелой Хониккер Коннерс и с Ньютоном Хониккером, членами моего карасса.
Анджела и была та обесцвеченная блондинка с лошадиной физиономией, которую я заметил раньше.
Ньют был чрезвычайно миниатюрный молодой человек, но в нем не было ничего странного. Очень складный, он казался Гулливером среди бробдингнегов и, как видно, был столь же наблюдателен и умен.
В руках у него был бокал шампанского, это входило в стоимость билета. Бокал был для него как небольшой аквариум для нормального человека, но он пил из него с элегантной непринужденностью, будто бокал был сделан специально для него.
И у этого маленького негодяя в чемодане находился термос с кристаллом льда-девять, как и у его некрасивой сестры, а под ними – вода, божье творение – все Карибское море.
Хэзел с удовольствием перезнакомила всех хужеров и, удовлетворенная, оставила нас в покое.
– Но помните, – сказала она, уходя, – теперь зовите меня мамуля.
– О’кэй, мамуля!
– О’кэй, мамуля! – повторил Ньютон. Голосок у него был довольно тонкий, как и полагалось при таком маленьком горлышке. Но он как-то ухитрялся придать этому голоску вполне мужественное звучание.
Анджела упорно обращалась с Ньютоном как с младенцем, и он ей это милостиво прощал; я и представить себе не мог, что такое маленькое существо может держаться с таким непринужденным изяществом.
И Ньют и Анджела вспомнили меня, вспомнили мои письма и предложили пересесть к ним, на пустовавшее третье кресло.
Анджела извинилась, что не ответила мне.
– Я не могла вспомнить ничего такого, что было бы интересно прочесть в книжке. Конечно, можно было бы что-то придумать про тот день, но я решила, что вам это не нужно. Вообще же, день был как день – самый обыкновенный.
– А ваш брат написал мне отличное письмо.
Анджела удивилась:
– Ньют написал письмо? Как же Ньют мог что-либо вспомнить? – Она обернулась к нему: – Душенька, но ведь ты ничего не помнишь про тот день, правда? Ты был тогда совсем крошкой.
– Нет, помню, – мягко возразил он.
– Жаль, что я не видела этого письма. – Она сказала это таким тоном, будто считала, что Ньют все еще был недостаточно взрослым, чтобы непосредственно общаться с внешним миром. По своей проклятой тупости Анджела не могла понять, что значит для Ньюта его маленький рост.
– Душечка, ты должен был показать мне письмо, – упрекнула она брата.
– Прости, – сказал Ньют, – я как-то не подумал.
– Должна вам откровенно признаться, – сказала мне Анджела, – что доктор Брид не велел мне помогать вам в вашей работе. Он сказал, что вы вовсе не намерены дать верный портрет нашего отца.
По выражению ее лица я понял, что она мной недовольна.
Я успокоил ее как мог, сказав, что, по всей вероятности, книжка все равно никогда не будет написана и что у меня нет ясного представления, о чем там надо и о чем не надо писать.
– Но если вы когда-нибудь все же напишете эту книгу, вы должны написать, что наш отец был святой, потому что это правда.
Я обещал, что постараюсь нарисовать именно такой образ. Я спросил, летят ли они с Ньютом на семейную встречу с Фрэнком в Сан-Лоренцо.
– Фрэнк собирается жениться, – сказала Анджела. – Мы едем праздновать его обручение.
– Вот как? А кто же эта счастливая особа?
– Сейчас покажу, – сказала Анджела и достала из сумочки что-то вроде складной гармошки из пластиката. В каждой складке гармошки помещалась фотография. Анджела полистала фотографии, и я мельком увидал малютку Ньюта на пляже мыса Код, доктора Феликса Хониккера, получающего Нобелевскую премию, некрасивых девочек-близнецов, дочек Анджелы, и наконец Фрэнка, пускающего игрушечный самолет на веревочке.
И тут она показала мне фото девушки, на которой собирался жениться Фрэнк. С таким же успехом она могла бы ударить меня ногой в пах.
На фотографии красовалась Мона Эймонс Монзано – женщина, которую я любил.
Развернув свою пластикатную гармошку, Анджела не собиралась ее складывать, пока не покажет все фотографии до единой.
– Тут все, кого я люблю, – заявила она.
Пришлось мне смотреть на тех, кого она любит. И все, кого она поймала под плексиглас, поймала, как окаменелых жучков в янтарь, все они были по большей части из нашего карасса. Ни единого гранфаллонца среди них не было.
Многие фотографии изображали доктора Феликса Хониккера, отца атомной бомбы, отца троих детей, отца льда-девять. Предполагаемый производитель великанши и карлика был совсем маленького роста.
Из всей коллекции Анджелиных окаменелостей мне больше всего понравилась та фотография, где он был весь закутан – в зимнем пальто, в шарфе, галошах и вязаной шерстяной шапке с огромным помпоном на макушке.
Эта фотография, дрогнувшим голосом объяснила мне Анджела, была сделана в Хайяннисе за три часа до смерти старика.
Фотокорреспондент какой-то газеты узнал в похожем на рождественского деда старике знаменитого ученого.