Большая книга ужасов – 65 | Страница: 2

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Совесть есть? – раздалось из темноты. – Дома заждались! Все извелись там уже. А кому-то хочется своим задом холодный камень согреть.

Это моя бабушка. Есть у нее дурацкая привычка бегать меня искать. Скоро вся деревня смеяться будет. Все вечером своим ходом домой идут, а я под конвоем. Такова се ля ви.

Я спрыгнула с камня. Отряхнула джинсы. Чего-то и правда не заметила, как темно стало.

– Он не холодный.

– Это врачу будешь рассказывать, когда у тебя по попе чирьяки пойдут.

Моя бабушка создание простое и незатейливое. Живет по извечным правилам. Сидишь на холодном – фурункулы вскочат. Пьешь холодное – горло заболит. Ешь неразогретое – живот заболит. Ходишь в кедах – ноги заболят. Что там еще осталось? А! На улице без шапки – менингит верный. А по мне, так я давно с этим ворчанием схватила мозговое воспаление.

– Ну и что ты здесь сидишь? Ночь на дворе, а ты сидишь! Разве не слышала, как коров по домам разводили?

Это тоже из старорежимного – ориентироваться на внешние звуки. Гудок – пора на завод, колокол звенит – иди в церковь, корова мычит – по домам. И вставать, конечно, с первыми петухами. И ложиться с последними кошками.

И как она меня здесь нашла? Наши по вечерам у памятника сидят. Там магазин, там фонари. А тут темно. И нет никого. Только я и хожу.

– Вставай, вставай! – ворчит бабушка. – Примерзла уже к этому камню. Прямо приворожили тебя. Сидеть больше негде. Как проклятие какое. То на речке пропадаешь, то к затону бегаешь. Словно одного человека, лежащего здесь, недостаточно. Ходишь и ходишь, ходишь и ходишь.

Хочется спросить, знает ли она эту Юлечку, но лень.

Поднимается легкий ветерок. Шуршат ивы. В темноте кажется, что что-то большое переваливается в кроне деревьев, трещит ветками. Такая здоровая черная клякса, с множеством ножек. От ветра она начинает стекать вниз, капать на землю, чавкает под ногами, хватает за лодыжки, утягивает под землю.

Бабушка заставляет идти. У меня очень убедительная бабушка, кого хочешь заговорит. Не хочешь, а делаешь.

– Проснись уже, – толкает меня в плечо бабушка, и приходится шагать быстрее. – Я говорю, говорю, а ты не слышишь! Добром-то это не кончится. Ну ничего, вот мать-то приедет… Ты хоть под ноги смотри. Идешь качаешься. Замерзла?

С чего мне замерзнуть летом? Пускай и в августе. Просто речка. Она журчит, заставляет смотреть на себя, представлять. Например, утопленников.

Мостки скрипят. Вокруг столбиков бурлит река. Здесь неглубоко, поэтому река разгоняется, стаскивает с берега песок, кидает его на сползшее в русло дерево. Вода плещется, зовет. Как же этого парня звали? Родственника. Который утонул. Лет двенадцать ему уже было. Я могу представить, как это случилось.

Жарко. Лето. Все побежали на пляж. Деревня на высоком холме. Скатился вниз кубарем, распугал ласточек-береговушек, что в песочном склоне норки сделали, повизгивая, перебежал ручей, продрался сквозь густую траву – и бултых с разбегу, чтобы дух захватило. Народ вокруг тоже плещется, брызгается, парни друг у друга на плечах висят, девчонки сторонкой осторожность проявляют. А ты вроде как уже и не плывешь. Уже внизу. Видишь одни ноги. А головы всех где-то там, далеко. Изломанные, неверные. Все становится размытым. Последнее, что до тебя доносится, – это крик. Истошный. И бурление воды начинается, потому что все бегут. Как же его звали? Кажется, Миша. Или Василий. Такое простое имя. Я на кладбище видела. В овале портретик. Ушастенький. Леня. Да! Леня.

– Нет, ты совсем очумела со своими походами, – врывается в мои представления бабушка. – Ты же сейчас упадешь! Эй, слышишь? Речку-то перейди! Что ты там в воде нашла? Отомри, отомри! Нечего здесь стоять. И в воду больше не лезь. Ильин день[1] прошел. Вся нечисть в воду вернулась.

Вода вообще штука притягательная. На нее можно бесконечно смотреть. Даже в темноте. Видно, как там что-то плещется, и уже оторваться не можешь, будешь клониться, пока головой туда не уйдешь.

– Не стой, не стой, иди, – зудит бабушка. – Это все суседок[2] тебя тревожит. Нечего по ночам шастать. Растеребил, растревожил. Да и водяной шут[3] тоже хорош. На речку чтобы больше не ходила. Поняла? Шурка верно говорит: сглазили тебя, дурное что наслали, иначе не сидела бы на этом камне. Надо тебя в церковь сводить да к бабке-шепталке.

О! Вот это мне нравится больше всего. Двадцать первый век, а они чуть что – в церковь. Но при этом все валят на домового и лешего. Как же у них домовые с церковью в голове укладываются? Да еще бабка-шептунья. Я даже знаю, где они ее найдут. От нашей деревни туда, вдоль реки, километров пять, большое такое село. Гостешево. Там была когда-то церковь. Огромная, с высоченной колокольней, с широким основательным куполом. Умели люди жить. И принадлежало это все княгине Дашковой. Той самой, что подругой Екатерине Великой была. Ее сюда, бедную, сослали, в село Троицкое. Она все чинно сделала – усадьбу забабахала, театр, мельницу и церковь. Все это потом развалилось. Церкви тоже позакрывались. У нас вот в Троицком восстановили. Потому что в той церкви княгиню и похоронили. Могилу нашли, новую табличку повесили, а заодно и церковь отреставрировали. А в Гостешево не восстанавливали долго. Она до сих пор стоит – стены обтерханные, на крыше растет рябинка. Алые ягоды полыхают на фоне проржавевшей маковки. Внутри я там не была – на двери замок. Наверное, служба какая-то там проходит. Есть даже община и активисты. Эти активисты поставили стенд, а на нем разные исторические справки вывешивают. Оказывается, в восемнадцатом веке в селе Гостешево было 78 дворов, в которых жили 341 мужская душа и 364 женские. Семьсот человек, по десять на дом. Круто. В нашей деревне летом и ста человек не наберется, а зимой тут с десяток остается, хотя домов штук сто-то есть.

Значит, в церковь меня поведут в Троицкую, а к бабке – в Гостешево. Есть там такая баба-яга, в крайнем доме живет, на отшибе. Там все как в сказке будет. Дом в землю врос, баба-яга на печи сидит, нос к губе загибается, мхом покрылась…

– Нашла? – крикнули из темноты.

Мы уже поднялись по пригорку от реки к крайним домам.

– Нашла, нашла, – обрадовалась бабушка и зашагала быстрее навстречу бабе Шуре. Прямо облаву они на меня тут устроили. Блокпосты выставили. – Где же ей еще быть? На затоне сидела. Прямо ей там медом намазано.

– Говорю я тебе – сглазили девку, – проворчала баба Шура. И еще посмотрела так недобро. Платок белый, а взгляд черный. – По-другому никак. Лидка и сглазила. Она как зыркнет – трава гнется, не то что человек. Глаз у нее недобрый, с искрой.

– Да какой с искрой? Темный у нее глаз. Смотреть внимательней надо.

– Да я смотрела – светлый, с искрой. Она ж цыганка. Яшка ее дедом был. Тот, что у реки жил. Изба-то развалилась.

Ну и так далее. Баба Шура с моей бабкой могут часами выяснять, какой глаз у Лидки. Тут этих бабок осталось три с половиной калеки, а они все в глаза друг другу смотрят. Ну и конечно, разные гадости друг на друга говорят. Чем им только эта Лидка не угодила? Они чуть что – сразу на нее валят. Дождь идет – Лидка виновата. Дождь не идет – тоже Лидка. Хлеба не привезли – опять же ее работа. Даже мороз зимой, подозреваю, – ее колдовские наветы. А эта Лидка и из дома-то почти не выходит. Только до магазина время от времени доползает. Тут-то начинают с ней все дружно ругаться. Потому что Лидка всегда всем недовольна. И вывести ее из себя очень легко. Но эти обвинения и ругань ничем не заканчиваются. Никто не идет жечь убежище ведьмы или звать попа, чтобы он ее дом проклял. Так что пускай они считают, что меня прокляла Лидка. Если им от этого легче станет.