До меня не сразу дошло, что отец проводит воображаемые занятия по строевой подготовке. Сосны — солдаты, он же, их командир, отдает приказы и затем сам же их выполняет. Но почему он говорит не по-польски, а по-немецки? Этого я понять не мог.
— Achtung! Rührt euch! Achtung! Rührt euch! [37] — раз за разом выкрикивал он и вытягивался по стойке «смирно», чтобы через минуту поменять позицию на «вольно».
— Gewehr abnehmen! Gewehr umhängen! [38] — кричал он и приставлял к ноге несуществующую винтовку, чтобы тут же взять ее наизготовку.
— Augen… rechts! [39] — воскликнул он, выполнил команду — я уже ждал, что за ней последует новая, — но внезапно прервал муштру и уставился в небо, прислушиваясь к чему-то, что по ошибке можно было принять за далекий раскат грома.
Я знал, что над обрывом пролегает воздушный коридор, по которому несколько раз в день на большой высоте проносятся пассажирские реактивные самолеты.
Мы с отцом любили смотреть, как самолет чертит на небе серебряную линию, которая на глазах постепенно расширяется, распухает и, приобретя наконец совсем уж расплывчатые очертания, будто подгоняемое ветром кучевое облако, исчезает где-то за горизонтом.
Ровно в полдень вместо советских машин Ту-114 или Ту-134, которые мы видели чаще всего, над обрывом пролетала французская «каравелла» — по мнению отца, самый красивый из пассажирских самолетов.
Рев двигателей приближался. Я подумал, что, когда «каравелла» наконец появится над обрывом, отец скомандует по-немецки «Воздух! Ложись!» и упадет на землю, закрывая голову, но ничего подобного не произошло. Напротив: отец, всматриваясь в небо, терпеливо подождал еще с полминуты и, увидав самолет, высоко поднял обе руки и стал ими размахивать, словно пытаясь помочь пилоту, сбившемуся с пути.
Французский самолет плыл по воздуху медленно и величаво, как альбатрос. Я не мог отделаться от впечатления, что пилот видит отца и, подчиняясь его указаниям, корректирует курс, чтобы безопасно провести машину над рекой.
Отец, торжествующе улыбаясь, не опускал рук, пока самолет не скрылся за горизонтом, — он будто прощался с «каравеллой», хотя, возможно, просто подставлял руки солнцу, чтобы они загорели равномерно со всех сторон.
В военной пилотке, лоснящийся от масла для грудничков, он походил на статую с обложки старинной книги о жрецах египетского бога Солнца.
Всякий раз, когда мать давала мне прочитать вырезанные из газет статьи об известнейших полиглотах мира, я чувствовал, что должен как можно скорее что-то в своей жизни изменить.
Уже одиннадцатилетним мальчиком он самостоятельно овладел…
В возрасте двенадцати лет поражал беглым знанием…
Его феноменальная память и просто поразительное для тринадцатилетнего подростка трудолюбие…
Я читал это со стыдом. Мать украдкой за мной наблюдала, а когда я молча отдавал ей вырезки, произносила свое знаменитое: «Видишь! И ты бы так мог!»
Мог бы, мог бы… Мог бы, если б только захотел. Но смогли бы?
Мне исполнился двадцать один год, и вереница полиглотов, которую открывал Шампольон, а замыкали дядя Эдвард и моя старшая сестра, порождала во мне все более глубокие комплексы.
Жан Франсуа Шампольон пятилетним ребенком без запинки читал наизусть на латыни по десятку страниц молитвенника. На восьмом году жизни, молниеносно овладев древнееврейским языком, чтобы читать в подлиннике Ветхий Завет, он незамедлительно приступил к изучению арабского, сирийского, халдейского, выучил санскрит и затем коптский язык, будучи убежден, что последний откроет путь к расшифровке египетских иероглифов, что ученый в конце концов и осуществил, предварительно совершив важные открытия в области клинописи…
«Ходячая Вавилонская башня» Эмиль Кребс на семинаре восточных языков в Берлине изучал все языки, которые там преподавались, и, когда подал заявку на вакантное место переводчика при немецком посольстве в Пекине, кроме китайского уже хорошо знал сирийский, амхарский, новогреческий, грузинский, персидский, афганский, армянский, японский и языки народов Индии: урду, хинди и гуджарати. Одержимый лингвистической страстью, он не прерывал обучения, занимаясь ежедневно до трех часов ночи, и по возвращении из Китая, будучи самым молодым сотрудником информационного центра для восточных стран, выступил с ходатайством о прибавке жалованья за знание шестидесяти языков…
Анджей Гавронский на вопрос о том, сколькими языками он владеет, скромно отвечал, что не подсчитывал, но в конце концов признался, что говорит и пишет на сорока, а понимает и читает еще на сотне языков, в сущности же он, пожалуй, знал все языки мира, как живые, так и мертвые. Ему было совершенно все равно, на каком языке говорить: по-фински или по-бенгальски, по-гречески или на санскрите, а мертвыми кельтскими диалектами он пользовался с не меньшей свободой, чем современным английским…
— Видишь! И ты бы так мог!
Мог бы, мог бы… Мог бы, если б только захотел. Но смог ли бы?
Первым иностранным языком, которым мне надлежало овладеть в школе, был русский. Преподавательница русского языка, однако, вообще нас не учила, и такое положение вещей в силу молчаливого уговора сторон сохранялось до окончания школы.
Говоря «вообще не учила», я совсем не хочу сказать, что она ничему не могла нас научить, что отсутствие педагогических способностей не позволяло ей установить с нами контакт, что у нее были низкие, слишком низкие требования. Нет, не в том дело. Школьная учительница русского языка не учила нас вообще — в самом прямом смысле слова.
Правда, уроки в соответствии с расписанием проходили два раза в неделю, но это была фикция. Сразу после звонка учительница входила в класс, садилась за учительский стол, проверяла по списку присутствующих, но, едва закрыв журнал, погружалась в сонное оцепенение, своего рода летаргию, от которой время от времени пробуждалась исключительно для того, чтобы полистать какой-нибудь еженедельник, записать что-то на листочке или лениво порыться в сумке.
Пользуясь тем, что целый час мы свободны, на уроках русского языка мы делали домашние задания по математике и другим предметам, а потом отдыхали, играя в «слова» или «морской бой». «Урок» протекал в спокойствии, которое мы никоим образом не пытались нарушить. Безыскусность и нескрываемое бесстыдство, с которым учительница уклонялась от исполнения своих профессиональных обязанностей, изумляли нас, но и вызывали уважение. Неужели она сознательно занимается саботажем, в чем ее подозревал Кшись Авдеенко? Мы на свой лад сочувствовали этой вечно усталой женщине с добрым лицом, охотно выполняя единственное условие, которое она нам ставила: в конце года каждый должен был прочитать по-русски ее любимое стихотворение Михаила Лермонтова: