Никогда-то не получалось у меня, что должно, чего ждали бы люди. Уже на датчанина загляделась.
Смерти нет – есть несчитаные миры и вечная Жизнь, рождающая сама себя без конца. Почему же так горько, когда наступает пора прощаться и провожать? Я пробовала думать о Славомире и не могла. Что-то сразу выталкивало, как пузырь из воды. Я не знала тогда, что это как рана: когда слишком больно, сразу не чувствуешь. Я корила себя за бессердечие, за то, что мною для Славомира не сбудется баснь. Не во мне обитала единственная душа, способная проложить путь на тот свет и отспорить, а то силой вырвать его из темноты…
…Но и эти попрёки лишь тупо отскакивали от невидимого щита, бессильные, как стрелы на излёте. Это особенная усталость, если не может душа распрямиться, сладить с поклажей. Я бездумно смотрела вдаль на весёлое зелёно-синее море и вздрагивала от беспричинного страха. А то натыкалась глазами на гордую сизоволосую голову за пёстрым бортом. Потом сделалось совсем всё равно, а глаза начали закрываться. Даже громкие песни, которыми веселили витавший дух Славомира, не могли меня разбудить.
Если бы вновь проснуться возле костра и увидеть его рядом с собой, стоящего на коленях…
Блуд потом говорил, спала я, как заколдованная. И всё это время рыжая девка смирно сидела подле меня, боясь отойти. Полонянка была красивая, кмети поглядывали. Захочется – продадим, не захочется – оставим служить. Она была корелинкой с западного берега моря и словенскую речь не понимала совсем. Блуд толковал с ней по-корельски, мне же почему-то и спрашивать не хотелось, как зовут. Разумная девка не домогалась узнать, что с нею будет. Радовалась уже тому, что приодели и накормили. И ничья лапа больше за волосы не цепляла…
…Всё же сон что-то делает с человеком, помогая многое вынести. За других не поручусь, но для меня это так. Уже стоял вечер нового дня и был виден наш берег, когда я проснулась, как политая холодной водой, и сразу вспомнила о Велете.
Теперь-то я знаю, вождь всё время думал о ней. И над ним не властно было спасительное отупение, как надо мной. Верно сказывал мой мудрый наставник, вождю первая ноша. Он молча смотрел на придвигавшийся берег, держа правило.
С высокой кручи нас разглядели давно. И кинулись из ворот, сгорая кто завистью, кто беспокойством, кто любопытством, а Некрас – требовать у Славомира обещанный поединок… откуда им знать, что лучше бы не видать нам ни сражения, ни победы, ни богатой добычи!
Воинов нельзя обнимать, пока не очистятся, а лучше и не говорить с ними, но как не выбежать встречь, не порадоваться, что возлюбленные вернулись?..
Вернулись…
Велета стояла в воротах – к девятому месяцу брат совсем воспретил ей уходить со двора, из кольца оберегающих стен. Стоял рядом дерзкий Некрас, и подле него, рослого, она казалась ещё меньше и беззащитней. Она махала рукой, наверное, издали распознала на корме червлёную рубаху Мстивоя.
Корабль был готов заскрести килем по дну, когда рука Велеты вдруг замерла… и упала, как сломанный прутик. Она подалась назад и схватила себя за щёки, так, что следы ногтей остались надолго, и кровь отхлынула от лица. Судорожно обняла живот и начала клониться к земле. Я не помню, как пролетела на самый нос корабля, оттолкнула кого-то и с маху прыгнула в воду. Мне бы задуматься, а не выйдет ли худшей беды из-за меня, убившей в море двоих… да притом девки, ведь девку и близко к роженице нельзя подпускать… такой могла выйти моя подмога, что лучше бы её и не было…
Пока я мчалась наверх, Некрас подхватил Велету на руки и стоял, не зная, что делать. Он не робел даже Мстивоя, но теперь глаза были растерянные, он почти с испугом смотрел на свою ношу. Ещё бы. Зато во мне в первый раз после боя как следует очнулся рассудок. Я закричала:
– В баню неси!
Некрас вздрогнул и побежал, радуясь, что другие взялись распоряжаться. Я бы сама предпочла кому-нибудь помогать. Я не особенно удивилась, увидав рядом Блуда. Хорошее было всё-таки время, когда он болел, а я бегала за киселём. Он тогда порядочно натерпелся, но не умер же. И Славомир жил, и Славомир… И Яруна не собирался никто гнать вон из дружины… А позади Блуда перебирала резвыми босыми пятками корелинка. Эта-то чего ради вымочила платьишко? Побоялась остаться одна опричь нас на корабле, полном ражих парней?..
– Отроков в деревню пошли… пусть баб приведут, – на бегу приказала я побратиму. Распахнула дверь нетопленой бани, пахнуло сыростью. Некрас внёс Велету, уложил на полок. Попятился вон…
Я покатила ему под ноги ведро:
– Воду таскай!
Пока я растепливала очаг, Велета лежала не двигаясь, лишь тяжко дышала. Рыженькая подсела к ней, деловито спустила пояс, стащила понёву, развязала тесёмочки на рукавах. Я следила вполглаза. Помстится, порчу творит – корабль датский мёдом покажется. Я подумала об этом и забыла.
Некрас торопливо сновал туда-сюда с вёдрами. Угораздило же его дерзко встать рядом с сестрою вождя. Подразнить вздумал варяга. Теперь не избегнуть скверны рождения, опасного водоворота между мирами! Ни за стол сесть, ни любушку за руку взять, пока не отмоешься. Да и то, если живого родит. А выкинет – хоть крепость сноси. Да. Он не был трусом, Некрас. Но сто лет назад самый храбрый мужчина убежал бы без оглядки из этой бани, от беспомощной, трудно дышащей Велеты. Да и я, девка, как ещё отважилась бы подойти…
В тот раз с корабля на берег не перебрасывали мостков. На нас была кровь, за нами летели гневные души. Души мёртвых с трудом видят живое – но безошибочно чуют замаранных кровью убийц, пока те не очистят себя постом, банным потением, дымом святого огня. Кмети выпрыгивали через борта, как это не думавши сделала я. Стаскивали одежду и мылись. Ещё не хватало внести зло с собою на сушу, тем более в крепость.
Ждавшие на берегу стояли смирно в сторонке. Только Хаген с Плотицей, оба враз постаревшие, отважились взойти на лодью. Плотице, искусанному пчёлами и муравьями, не пришлось веселить побратимов рассказами о принятых муках. Он всё ударял кулаком по деревянной ноге, словно желая её сокрушить. Злая совесть грызёт без зубов, её не уговоришь. Хаген провёл вещими пальцами по холодному лбу Славомира, по его рукам, сложенным на животе, на рукояти меча…
– Я помню год, когда родился этот воин, – сказал мой седобородый наставник. – Я был моложе тогда. Теперь он идёт служить Одноглазому, а я, никчёмный, всё ещё здесь.
Воевода молча стоял рядом со стариками. Он и брат были наполовину галаты, наполовину вагиры, они чтили иных Богов и готовили себя к иному служению… но в этом ли дело. Хаген попросил его рассказать о походе, и он рассказал ровным голосом, как про чужое. А смотрел, сказывая, не на них и не на мёртвого брата – на датский корабль…
Между тем дошла очередь до привезённых нами голов. Их подняли на самый верх тына, на острые колья. Там, наверху, солнце и дождь начнут совлекать с них тленную плоть, пока не заблестят голые черепа. Души воинов не смогут устремиться домой, как следовало им по вере датчан. Навеки плененные, они останутся здесь и будут служить подобно рабам – ниже рабов! – нам и Перуну, стоящему в неметоне, возле стены. Только пустые глаза и распахнутые безгласные рты будут слать свой крик на закат, в сторону родных островов…