Зар совсем поседел, его голова стала белой, почти сахарной. Он подстригся очень-очень коротко. Множество больших и малых морщинок, как трещинки на старинной картине, покрыли его живое лицо. В глазах, к счастью, не появилось грусти, но они стали еще более пронзительными, еще более зоркими.
Я ужасно мучаюсь его волнением, право, происходящее со мной совсем того не стоит! Зачем же так из-за меня переживать? Все так естественно — как-то же нужно умирать. Не хочется думать, что все они готовятся к моей смерти, я ведь жив еще пока…, а этого «пока» вполне довольно.
Перелет прошел нормально. Мы в Париже, пока поселились в отеле, но уже завтра меня положат в больницу. Сегодня были на приеме у нейрохирурга, меня посмотрели, дообследовали. Операция, по всей видимости, через два дня, паллиативная: частично удалят опухоль и освободят от чрезмерного сдавления зону дыхательного центра.
В сочетании с химиотерапией можно будет еще какое-то время прожить, хотя и не долго, а потом отправлюсь на «Елисейские поля», но не на те, что здесь, а на те, куда отправляются с чувством выполненного долга. Хочется шутить, так, смехом, уничтожается идеализм, а потому — страх. Его смерть — самая забавная из всех.
Мы гуляем по Парижу, я уговорил Зара сходить в Лувр (впрочем, он и не сопротивлялся), мне хотелось увидеть три заветные картины Леонардо. Почему-то никогда не думал, что это возможно, а ведь, в сущности, такой пустяк!
Не столько меня поразил Париж, сколько его люди — все готовятся к торжеству, очень забавно. Люди все-таки — малые дети, причем во всех смыслах и во всех ипостасях. Они ждут чуда и как дошкольники, и как доисторический австралопитек. Они не спешат в этом признаться, но разве это не написано у них на лицах?
«Чудо!» Сказка — вот она, предполагаемая человечеством правда жизни, с прилагаемыми в комплекте принцами и принцессами. Всё мы ищем по ту сторону, но ведь по ту сторону сказки — только сказочник. Кто же по ту сторону чуда? «Если бы Бога не существовало, его следовало бы выдумать», — это мог сказать не только француз, но сказал именно француз.
Наверное, на парижских улицах наша пара выглядит самой забавной: высокий и статный, седой, но коротко стриженный старик, с юным, как вечная весна, взором, держит под руку весьма, надо признать, молодого человека среднего роста, взгляд у которого, конечно, не очень, и вдобавок ковыляет он враскоряку.
Когда у меня начались проблемы с координацией и походкой, Заратустра подарил мне шикарную черную трость с серебряной рукоятью, я еще в детстве о такой мечтал. Странно, да… И все же очень красивая, правда, я уже вполне с ней управляюсь. Зар называет ее моей удочкой — я ловлю на нее взгляды прохожих. Люди странно устроены…
Где я очутился? То ли лес, то ли горы, покрытые лесом? Я не так много путешествовал, чтобы с ходу разбираться в подобных тонкостях. Но растительность действительно странная. Деревья высоченные, с толстыми, благородными стволами и сочной зеленью, наглухо закрывающей небо. У хвойных иглы длиною с кисть взрослого человека. Земля покрыта жестким темно-зеленым мхом, а трава мясистая, влажная, опутывает стопы, словно карликовые лианы. Это или лес радиационного происхождения, или Эдем до генеральной уборки!
Я оглядываюсь, мои глаза буквально спотыкаются о старика, стоящего неподалеку. На нем простой наряд из грубой мешковины, длинные волосы, борода до самого пояса, в руках огромная палка с загадочным, массивным утолщением сверху. Лицо морщинистое, как высушенная репа, глаза почти стеклянные, ели заметные из-под густых нависающих бровей.
— Прорицатель? — почему-то спрашиваю я, без тени удивления в голосе.
— А ты друг Заратустры? — с той же уверенностью, словно лишь для соблюдения некой формальности, уточняет он.
Мне ничего не остается, как только качнуть головой в знак согласия.
— Зачем вы пришли смущать царство мертвых? — его брови сошлись на переносице, и холодный упрек блеснул под неморгающими веками.
— Царя или мертвых?
— А ты хитрец! — улыбаясь, дивится старик и символически грозит мне своей дивной клюкой.
— Это царство мертвых?
— Это мир одиноких.
— Мир одиноких… Понятно, — я выдерживаю паузу. — Зачем врешь мне, старик? Разве спрашивает прорицатель о будущем у несведущего? Разве может существовать мир одиноких, а не множество одиноких миров? Разве можно навещать мертвых?
Старик пристально смотрит в мои глаза, но я без труда выдерживаю его стеклянный взгляд.
— Тебя зовут, — наконец говорит прорицатель. — Я ничего не слышу.
— А ты не слушай, — отвечает он.
Я перестаю прислушиваться, и меня словно пронзает звуком — это голос, это крик о помощи, крик едва различимый, но по значению своему абсолютно конкретный: крик о помощи.
— Кто это?
— Тебе лучше знать, — упирается старец и трясет своей всклокоченной бородой.
— Это не Заратустра, он там, где молчание. Я не хочу идти на этот крик, он не вызывает во мне сострадания.
— Ты свободен. В царстве мертвых нет ни у кого над тобой, живым, власти, кроме тебя самого. Хочешь — стой, хочешь — пляши, хочешь — пади навзничь, хочешь — иди к Заратустре, он дожидается тебя в пещере одиночества, а хочешь — ступай на зов. Твое дело!
— Прежде чем отказать, следует знать, кому отказываешь. Я пойду на зов. Ты же, старик, — обратился я к прорицателю, — иди в пещеру, я не хочу, чтобы Заратустра чувствовал себя одиноким.
— Со мной ему будет вдвойне одиноко, — сказал старики прищурился, как заправский плут.
— Ты слишком высоко себя ценишь! — рассмеялся я в ответ забияке.
— Не люблю я довольных, — насупился прорицатель.
— Их не можешь ты напугать, кудесник будущего?
— Они тревожат сонм одиноких! — воскликнул старик в приступе благородного гнева.
— Ты же знаешь лучше меня, что нельзя потревожить одинокого — границы одиночества неприступны. Кого же хочешь ты обмануть?
— Да, верно, тебя мне не слопать. Что ж, пойду к твоему Заратустре!
— Не обломай зубы, прорицатель конца, они тебе еще пригодятся для доброй трапезы! — так ответил я старику и поспешил на зов, к сожалению, прочь от того места, где, чувствовал я, ждет меня Заратустра.
Я действительно поспешил на зов, но, несмотря на все прилагаемые мною усилия, я практически не двигался с места. Что ж, я подивился и встал. Мгновение спустя земля лениво качнулась, словно ей было нужно поудобней усесться, а потом сама легко и расторопно побежала под моими ногами, которыми я только и успевал перебирать.