Иногда в минуты просветления, так он называл одинокие вечера за бутылкой водки, Гольцов вдруг начинал понимать, что он неправ. Что это не мир, а он ото всех отвернулся. И никто, ровным счетом никто не виноват в том, что так все случилось. Ему некого было винить. По пальцам начни перебирать, не нашел бы виновных. Что случилось, то случилось. Как это модно было сейчас говорить: он оказался не в том месте, не в то время. Вошел не в ту дверь, сошел не на той остановке. Что там еще?.. Пожалуй, что и хватит.
Великое же чудо, что жив остался. Ему ведь так потом и сказали. А он не понял. Не возблагодарил судьбу за отвешенный ему кусок бесполезного прозябания. И даже не покаялся. Нехорошо же, Дима!..
Но такое случалось не часто. Имеются в виду и моменты просветления, и одинокие вечера под бутылку водки. Гольцов не любил пить, и уж точно не терпел пить в одиночестве. А на трезвую голову быть справедливым у него не получалось. Никак не получалось. Одна надежда была...
Да, смешно признаваться в этом самому себе, но на эту женщину он начал надеяться сразу, как столкнулся с ней на лестнице. Увидел и вдруг поверил, что вот она, невзирая на сумрачный взгляд и туго сжатые губы, точно что-нибудь сможет сделать с его неказистой жизнью. Расцветить ее как-нибудь, что ли.
То был первый и единственный раз, когда они одновременно понесли к мусоропроводу свои мешки с мусором. Когда он стоял совсем рядом с ней и слушал, как от нее тонко и прохладно пахнет.
Правильнее и честнее сказать, он ее тогда подкараулил. Уловил, как щелкнул ее замок. Увидел в глазок, как вышла она на площадку в тонких светлых брючках в обтяжку, короткой, открывающей пупок красной футболке, и тут же ринулся за ней следом.
Она его даже не заметила. Нет, не так. Заметила, конечно же, и даже поздоровалась, но заметила совсем не так, как ему хотелось бы. Кивнула, отвернулась, бросила свой пакет в разверзшуюся зловонную пасть мусоропровода, и ушла к себе. А он даже ей вслед посмотреть не осмелился. Стыдно было за свой трюк с подсматриванием. Стыдно и недостойно, потому и не посмотрел, как она уходит, унося с собой его надежду.
Он много раз потом пытался произвести на нее впечатление. Менял туалетную воду, брился, переодевался трижды за день, как дурак, честное слово. Все бесполезно. Лия оставалась к нему равнодушной. Тонкой и холодной, как ее запах. И еще равнодушной.
Кто знает, цитируя Руставели, не себя ли обиженного он имел в виду? Обвиняя ее в равнодушии, не за себя ли пекся?
Все может быть... Все может быть...
Гольцов видел ее последний взгляд, брошенный на его дверь. Видел и в который раз распрощался с глупой своей надеждой на скорое свое выздоровление. Он же болен был, кому же непонятно...
Он стоял у двери довольно долго и, не отрываясь, продолжал таращиться в глазок на лестничную площадку. Будто бы что-то могло измениться оттого, что он смотрит. И оттого еще, что давно озяб в одной футболке и тапках на босу ногу, из двери отчего-то дуло нещадно. И ведь не зима еще, а что зимой станет? Мастера, что ставили ему эту новую дверь, клялись и божились, что сквозняков не будет. А вот поди же ты. Мерзнет же! Это в конце сентября мерзнет. А что зимой будет?
Гольцов вдруг разозлился на себя за глупые пустые мысли, что скакали в голове, подобно блохам на бродячей собаке.
Далась она ему эта зима! Ничего не будет этой зимой! Ни-че-го!!! Ничего, кроме прежней пустоты и одиночества, а еще трусости и жалости к самому себе. Идиот!!! Судьба ему такой шанс давала в образе этой дивной женщины, а он смалодушничал. Попросту облажался и не вышел на лестницу, когда она буйных Кариковых усмиряла. А ведь хотел выйти. Еще как хотел. И вышел бы, не вспомнись ему события зимы минувшей, что в один миг перечеркнули всю его жизнь, не оставив ничего взамен. Нет, не перечеркнули. Завалили снегом, правильнее сказать. Завьюжили, замели, запорошили, превратили в девственно белую пустыню, по которой ему плестись остаток дней.
Разве струсил бы он, не вспомни, чем ему обошлось его прошлое благородство?! Нет, точно нет. И из квартиры бы вышел. И мало того, к ней за поддержкой уж точно не постучался бы. Сам давно разобрался и с супругами, и с дауном их великовозрастным. А теперь он вынужден трусить. Вынужден дрожать, мерзнуть под дверью и страдать, страдать, страдать от непонятости и невозможности изменить хоть что-то.
Кажется, он повторяется? Да, да, точно, это сегодня уже было: про непонятость и невозможность изменить. Пора было закругляться, и пора было возвращаться в гостиную, где на полную мощность орал второй час телевизор. Пора, пора в диванные подушки. Пристроить ноги на низком столике. Взять в руки кружку с остывшим забытым кофе и прикладываться к нему время от времени. А потом можно было бы поблуждать и по сети. Зайти на ненавистный сайт и... Нет. Туда ему путь заказан. Хватит на сегодня, а то тошнота душевная задушит и поглотит, и на завтра его уже может и не остаться. Или это к лучшему...
Мишаня был верен самому себе. Позвонил с первого этажа и предупредил, что оставил ключи дома. И, не дожидаясь, пока его поднимет лифт, принялся страдать прямо в трубку мобильного.
– Лия, детка, ну вот что ты со мной сделала?! – Это была первая ключевая фраза плача бывшего супруга.
– Что такое, дорогой? – не спросить она не могла, это было бы сочтено равнодушием, а в этом ее уже сегодня обвиняли.
– Жил бы я с тобой и жил, в радости и в горе, и пока смерть не разлучила бы нас... – Это была вторая ключевая фраза Мишани, далее обычно следовали импровизации. – А теперь мне приходится таскать к себе в дом всякий сброд! И эти вонючки, представь себе, считают своим долгом диктовать мне условия! Просить денег на обучение! И еще... Ты представить себе даже не можешь... Они требуют отдыха за границей!
Лия тут же отключила слух. У нее это получалось, и это было здорово. Мишаня стонет, а она отключается. Он жалуется, а она не слышит. Он призывает к сочувствию, она молчаливо кивает. Да ей и сказать ему было нечего. Прав на возгласы типа «а что я тебе говорила...» или «надо было слушать меня раньше» она не имела никаких. Она его оставила, не он ее. И виноватой считала тоже себя, не его. И главное, изменить ничего не могла, хотя он просил.
Мишаня вошел в раскрытую для него дверь. Тут же отключил телефон и небрежным заученным жестом опустил его в карман нового светлого плаща. Плащ шел ему необыкновенно. Потом он неприязненно покосился на пару тапочек, что Лия пододвинула к нему поближе. И через минуту с брезгливой гримасой переобулся. Тут же сбросил ей на руки плащ, кашне и, поддергивая повыше к локтям рукава тончайшего шерстяного пуловера, поспешил на кухню. Стало быть, голодный. Лия вздохнула, пристраивая его плащ на плечики. Придется хлопотать с ужином, а ей, если честно, не хотелось. Планировала отдохнуть, позвонить подруге и постараться откреститься от предстоящего торжества. Уж лучше она с утра завтра опять на дачу вернется.
А еще ей очень хотелось успокоиться. Очень! То состояние, в котором она пребывала несколько минут назад, топая и визжа на Кариковых, было истерически неразумным и требовало немедленного самоанализа. А этот ее мысленный плевок в сторону соседской двери!.. Это же вообще черт знает что такое! Так она, пожалуй, и на людей начнет кидаться. И это с ее-то многолетней практикой, педагогической и психологической подготовкой, с ее умением держать ситуацию под контролем.