Все кончилось.
Грамотей стоял, придерживаясь руками за печь. Из уха у него текла кровь. Ведьма молчала.
Сумерки, зимой сумерки приходят рано. Когда все это закончилось, солнце почти уже село, потемки наступили и принесли за собой грозу. Мужики стучали и в дверь и в стены. Они страшно стучали, озверело, но я отчего-то подумал, что по-настоящему страшно мне вряд ли уже когда будет.
Староста Николай скулил.
Разбилось стекло, и в окно просунулась чья-то рука.
Николай с трудом поднялся на ноги и снял со стены косу.
Грамотей продолжал стоять у печи, теперь он опирался на нее не только руками, но и головой. Лбом.
И старостиха тоже очнулась и сразу поползла к люльке, достала из нее дочь.
Мужики били стекла.
Староста Николай ходил по избе с косой и говорил, чтобы мужики уходили, что у них тут все хорошо. Старостиха прижимала к себе кулек с ребенком и тоже боялась. Грамотей сидел на сундуке у стены и хрипло дышал. Мужики перестали стучать и ломать стекла, и принялись ломать уже дверь. Кажется, они притащили с опушки огневое бревно и теперь вместо добывания огня выбивали им дверь. И уже ясно было, что дверь не выдержит, хотя староста позаботился о ее крепости.
Дверь сломалась, и они ворвались, много, они сразу заполнили избу плечами и злобой. Они не очень-то стали разбираться, приступили к делу. Хвостов, старший брат Хвоста, и Иван Рябой, горшечник, схватили грамотея за руки, дернули его назад, а потом вперед и с размаху ушибли о печь.
Грамотей произвел звук, какой бывает, когда о колено ломают отслуживший свое голик. Сухой хруст. Грамотей прилип к печи, брат Хвостова схватил его за ворот рубахи дернул и разорвал до пояса. Грамотей отстал от печки, на побелке осталась кровь от разбитого грамотейского лица. Сам грамотей покачнулся, кто-то из мужиков проворно подставил ему подножку и добавил поленом.
Староста что-то промычал. Он и его старостиха задвинулись в угол, старостиха прижимала к себе ребенка, а староста Николай выставил перед собой косу.
Но мужики кинулись не на старосту, а на грамотея и стали его бить ногами и поленьями. Грамотей привычно и быстро свернулся, закрыл голову руками, втянулся сам в себя. Лоскуты рубахи на спине разъехались и выставилось голое тело, я заметил, как поперек плеч у грамотея тянется длинная синяя надпись.
Его пинали ногами, а он дергался, и надпись на его спине извивалась и тоже дергалась, точно сбежать пыталась. Я слышал, как хрустели и ломались его ребра. Мужики старались, отталкивали друг друга, каждый хотел успеть.
«Возле колодца меня догнал Хвост.
– Ты что это? – спросил он. – Куда уходишь?
Я пожал плечами.
– Все-таки в грамотеи решил податься? – усмехнулся Хвост.
Я не ответил.
– Во дурак-то… – Хвост постучал себя по голове. – Вода ушла, солеварня скоро откроется. Кому это нужно?
Я промолчал.
– А я говорил, что заразишься, – сказал Хвост.
И в этот раз не ответил.
– Ладно уж, – сказал он. – Если ты уж совсем решил… Это тебе. От любого волка таким отмахаешься.
Хвост достал из-за спины топор. Тот самый грамотейский топор. Блестящий. Тогда я сказал:
– Спасибо.
Хвост убежал. Не с кем ему теперь в шашки играть.
Возле реки я связал кучу хвороста и переплыл на другой берег. Тропа была затянута подсыхающим илом и сухой травой, принесенной водой. Но шагать все равно легко. Наверное, из-за весны. Я уходил, на душе моей было легко.
Через четверть часа пути я встретил грамотея. Он сидел недалеко от тропы, возле дерева, возле сосны, привалившись спиной к стволу, совсем так, как я увидел его первый раз.
Он был не похож на себя зимнего. Лицо его было чисто и доброжелательно, спокойно, точно он совсем не был мертвым. Он улыбался. Вода забрала все лишнее, унесла. Пришло солнце, испарило годы, и грамотей был уже просто человеком, а не носителем культуры.
Вокруг было полно волчьих следов. Они кружили рядом, и некоторые осмеливались подойти близко, совсем близко, на шаг, на вдох. Но ни один не решился его тронуть.
Я постоял некоторое время возле, потом отправился дальше, вдоль реки. Я не очень знал, куда идти, но знал, что дойду. Дойду, а чего? Знал, что там, за воротами райского сада, все еще жив единорог. Знал, что в далеких вечерних сумерках овсяного поля уже ждет меня злой и невыспавшийся страж. Я буду краток, если что».
Сестрорецкий закончил чтение и закрыл тетрадь. Выражение лица у него было непонятное, а паузу он повесил умело.
– Ну? – не утерпел я. – Как?
– Пойдет, – сказал Сестрорецкий. – Нормально для дебюта, хотя и длиннотно. Только почему «Соленый стриж»? И где четвертая часть? Тут же явно не хватает логичной четвертой части, одни обрывки. Фрагментарно как-то…
– Не сделал пока, – объяснил я. – Только финал написал. Думаю до конца лета закончить, там и название объясняется. Соленый стриж это…
– Неплохой рассказец может получиться, – отметил Сестрорецкий снисходительно. – Но, конечно, надо дорабатывать. Дорабатывать, добиваться прозрачности звука, избавляться от блох.
Я почувствовал, как горят уши. Зря я Сестрорецкому дал почитать, совсем зря. Сестрорецкий хоть и поэт, а свинья. Блохи ему мешают, блоха свинье не товарищ.
– Правда, есть один большой минус, – сказал Сестрорецкий.
– Какой?
– Вранье все это. – Сестрорецкий почесал моей тетрадью подбородок. – Байки старого примуса, а художник должен глубоко…
Сестрорецкий сжал кулак, потряс им у меня перед лицом, чтобы я не сомневался, что художник должен глубоко.
– Это не байки, это правда, – возразил я. – Все так и было.
– Ага, так все и было, само собой… Кстати, и финал мне тоже не очень нравится.
Сестрорецкий поковырял в зубах ногтем.
– Как-то… не так, – сказал он. – Недожато.
– Что не так? Все так, все дожато. Все так и было. Торчали на крыше, пережидали разлив. Грамотей совсем плох был весной, ноги у него тогда уже отнялись, прострелило всего, лицо набок съехало. Заснул да и свалился в воду.
– Это понятно, – кивнул Сестрорецкий. – Обычное дело, заснул, свалился, захлебнулся, с кем не бывает, все это так. Но вот в конце у тебя что? Вот смотри: «сидел, привалившись к сосне». Как-то… Пусть он у тебя в канаве лежит лучше.
– Почему именно в канаве?
– Это традиционно, – пояснил Сестрорецкий. – В канаве и под забором, вот как должны оканчивать дни настоящие писатели. С поэтами, конечно, все сложнее, но…
– У нас там не было забора, – напомнил я.