Конечно, пока ты их ждешь, тебя мучит одиночество, но лучше страдать от одиночества и дальше, чем видеть, как они несчастны, или как им все равно, или как они недовольны жизнью или недостаточно хорошо выделаны изнутри и снаружи. Тебе почти все время будет одиноко, но ты должен держаться и продолжать поиски, вновь и вновь задавая себе вопрос, на что они, скорей всего, будут похожи, если родятся вот от этой или от вон той, и родятся ли в достаточном количестве? Понятно, что пока на все эти вопросы у тебя нет ответов, надо ждать дальше.
И какими бы им ни было суждено оказаться, они вправе рассчитывать на то, чтобы их матерью была лучшая женщина из всех тех, кого сумеет отыскать их отец, потому что он-то у них тоже один. Уж какой достался, такой и есть. Или он, или вовсе никто.
Была у него одна актриса, когда-то знаменитая, но выпавшая из обоймы и все время теперь из-за этого пьющая, которая уверяла его, что сможет нарожать целый выводок, уж трех-то обязательно; на сцену она попала еще ребенком, теперь ей тридцатник, но тридцать – это разве много? [Как посмотреть.] Кое-что для будущих детей у нее было, но заснуть она могла, только напившись или наглотавшись снотворного, и вид с утра имела жутковатый, а в себя приходила не ранее чем к пяти вечера, тогда как до этого ее все время слегка даже потряхивало. На детях это могло сказаться нелучшим образом. Но кое-что у нее было, даже много чего: тут и чувство юмора, и добродетель, и простодушие, за которое ее нельзя было не полюбить, – и таки да, любовь с ней затевало с полдюжины известных плейбоев и наверняка еще с полдюжины неизвестных. Ко всем прочим своим достоинствам она обладала стройной фигурой и очаровательной манерой речи, устоять против которой было невозможно, однако не потому, что эта ее манера была естественной, – наоборот, она была напускной настолько, что частенько ни с того ни с сего исчезала вовсе, но она так ласкала ухо собеседника! О, это надо было слышать, как ее голос то замрет, то в нужном месте аж зальется этаким колокольчиком, причем настолько фальшиво, что это даже умиляло.
А еще была девушка, которую в детстве учили балету, но выучилась она совсем другим танцам, потому что надо на что-то жить, и она танцевала почти голая в ночных клубах, о чем рассказывала примерно так: «Ты не представляешь, это так унизительно! Особенно когда хамят, когда всякие слова говорят. Однажды в самом начале номера меня шлепнули по ягодице [смягчено], а я даже остановиться не могу, но потом, когда номер отработала, я вот так села и расплакалась».
Она была хорошо сложена и приятна в общении. Скромная и серьезная, она смеялась, когда ей бывало весело, и не хотела зарабатывать танцами. А вот детей заводить боялась. И не просто боялась, как боятся-боятся, а потом перестают. Нет, она боялась этого, потому что, когда ей было четыре года, ее мать умерла, рожая ее сестренку, и все это было при ней, она все слышала.
Еще была девушка, которая писала утонченные стихи и на вид была так себе, пока не увидишь ее всю и тут уже, конечно, удивишься – тому, какая она вся белая и обалденная, потому что все остальное время она выглядела довольно блекло и неинтересно, – видимо, потому, что лицо у нее такое блеклое и неинтересное, а волосы жидкие и как будто грязноватые. Она много рассказывала о технике стихосложения. (Ничего интересного.) Она обладала кое-какой известностью в мире поэзии и любила работать над стихами. Однажды, гуляя, он с ней забрел в какие-то трущобы, и попавшаяся им навстречу чумазая и сопливая маленькая девочка сказала ей «здрасте», а она девочке ничего не ответила и только говорит: «Не понимаю, зачем только их рожают!»
Еще была девушка с некоторой сумасшедшинкой: зайдя в отель, она скользнула мимо портье и пробежала по лестнице вверх тридцать маршей: боялась, что лифтер ее остановит; позвонила в дверь номера, а когда он открыл, вошла и быстро-быстро стала расстегивать спереди платье, поясняя: «Мне надо в душ, мне срочно надо в душ, потому что на этаж я поднималась пешком».
Причина, по которой он рассматривал ее кандидатуру наряду с прочими, состояла в том, что она была из крестьян – на старой родине ее родители были виноделами. У нее были красивые ступни, правда очень темные и несколько грубоватые из-за того, что она совершенно за собой не следила. Еще у нее были густые черные волосы и такие белые зубы, каких он никогда ни у кого, кроме чернокожих, не видывал. У ее родителей было одиннадцать детей, и она была чуть не самой младшей – кажется, третьей с конца, – а родители всегда были бедными, но каждый раз ухитрялись выставлять на стол кучу всякой еды, чтобы все наелись, и вина. Если бы он ее даже выбрал, ничего бы у них не вышло, потому что единственным ее желанием было попасть на сцену. Она пришла и во второй раз, опять поднималась пешком, и он распорядился, чтобы ее пускали в лифты. Она была ему за это благодарна, но сказала: «Да ну, зачем это?» [Никогда ее не забуду.]
Еще была женщина, которая сказала, что пишет о нем очерк для какой-то газеты в Южной Каролине, и попросила об интервью, но не задала ни одного вопроса, и у него создалось впечатление, что она принимает его за человека, написавшего книгу, которую написал совершенно другой писатель.
Еще была женщина, которая делала рекламу одному известному ночному клубу, и все было с ней нормально, пока однажды вечером она не сказала: «Слушай, а давай я буду твоим агентом по рекламе».
Были и другие, и все они ему подходили прекрасно – ему, но не будущим детям. Они подходили на данный момент, но не навечно.
Ну вот, а теперь это, стало быть, навечно. Он уже не сын, и вот она, его женщина, бедняжка, вот она, их мать, сидит в отчаянии у печки и грызет ногти, наманикюренные в салоне пару часов назад.
Он стоял у окна, глядя на проезжающие машины и трамваи. И думал о том, что пять минут уже они не разговаривают, потому что опять поссорились.
Они ссорились каждый день, но приблизительно раз в неделю ссорились по-крупному, когда женщина визжала, а мужчина ее бил. Ссоры возникали все время. А серьезные ссоры бывали очень серьезны. Потом их мучил стыд и безнадежность, а единственное, что выводило из этого состояния, – это дети, о которых нельзя забывать и надо заботиться – примерно так, как эта женщина только что успокаивала плачущую дочку.
Мужчине хотелось что-нибудь сказать – что-то такое, что будет правдой и поможет, но что бы он после ссоры ни говорил, ничего все равно не менялось и на следующий день они опять ссорились. А через шесть или семь дней снова ссорились по-крупному.
Он уже объяснил ей, как им быть, но это он объяснял ей во время и после почти каждой их ссоры, кроме, разве что, самых мелких. Может, проще было бы просто плюнуть? Может, перестать что-то от нее все время требовать, может, смириться, пойти туда, куда хочется ей, а не тащить ее за собой насильно?
Что ж, можно.
Он так и поступил бы, если бы не нужно было писать.
Вот ведь во что все уперлось.
Если бы можно было разом хапнуть тридцать тысяч долларов и рассчитывать на доход в двадцать пять тысяч в год, не было бы проблем. Ей было бы не нужно меняться. А он радостно скакал бы вслед за ней и был бы рад забыть о пишущей машинке.