Догадайся Рожественский затем занять Формозу и отсюда угрожать японскому флоту, даже вовсе не выходя в море, Россия действительно имела бы шанс переломить кампанию, – одно только известие о захвате немалой части неприятельской территории значительно подняло бы боевой дух русской армии в Маньчжурии и равным образом угнетающе сказалось бы на настроении и без того вконец изнемогших от войны японцев. Но адмирал провел свою армаду мимо этой легкой, прямо-таки просящейся в руки добычи – Формозы. И самым коротким путем – через Корейский пролив – направился во Владивосток.
Итог был невиданно несчастным, сокрушительным: в Корейском проливе, у острова Цусима, русский флот, атакованный японцами, почти целиком погиб; а несколько оставшихся непотонувших кораблей сдались неприятелю, подняв при этом… японские флаги. Такого еще не знала история морских войн.
После Цусимы говорить о непременном продолжении войны до победы могли позволить себе либо только безответственные газетчики, либо какие-нибудь допотопные ветераны-отставники, давно составившие карьеру и больше не заботящиеся, как бы им не прослыть безумцами. Основная же часть русского общества, научившаяся здравомыслию на прежних ошибках, теперь, безусловно, понимала, что война проиграна и надо искать мира, пока страна не оказалась в еще худшем положении, пока не наступила окончательная погибель всей империи.
Вскоре после Цусимской катастрофы в Царском Селе состоялось совещание первых лиц государства во главе с самим императором, на котором практически без возражений было решено искать с Японией мира. Узнав о таковом намерении России, президент САСШ Рузвельт решился выступить посредником между воюющими сторонами, – нет, президент отнюдь не был блаженным миротворцем, но он опасался, что японцы, если они в войне с русскими добьются еще больших успехов, станут владельцами всего Дальнего Востока и Тихого океана, и таким образом будет нанесен существенный ущерб американским интересам.
По предложению Рузвельта в американском Портсмуте состоялась встреча русского председателя комитета министров Витте с японским министром иностранных дел. И несчастной войне был положен конец. Витте на этих переговорах показал такие чудеса дипломатического искусства, что в результате могло показаться, будто Россия войну, по крайней мере, не проиграла. Категорически отказавшись даже обсуждать вопрос о контрибуции, русская делегация согласилась уступить Японии… свое право аренды Квантуна. То есть побежденная сторона – если только Россию можно таковой считать! – отделывалась тем, что передавала победителю клочок чужой земли. Более того, по условиям мира, японцы, захватившие целиком Сахалин, еще и возвращали России половину острова.
Не случайно, после подписания мира, японская делегация довольно долго не смела показаться на родине: когда известия об условиях мира достигли Японии, там начались беспорядки, превосходящие даже беспощадный русский бунт, и делегация, рискуя быть разорванною толпой за свое небрежение национальными интересами, повременила возвращаться домой.
Итак, война окончилась, и русская власть могла наконец целиком сосредоточить свое внимание на набиравшей силу смуте. А беспорядки действительно уже приняли размах и формы, угрожающие самому существованию самодержавия. Такими умеренными средствами борьбы за свои интересы, вроде шествий с иконами, как 9 января, народ больше власть не баловал. В ход пошли аргументы более убедительные. По всей России стали раздаваться уже не только одиночные выстрелы революционеров-террористов, а канонады перестрелок рабочих боевых дружин с полицией или войсками. На юге же – в портовых черноморских городах – власти пришлось испытать на себе мощь снарядов, выпущенных из орудий поднявшего красный флаг броненосца «Князь Потемкин Таврический». Городские баталии поддержало своими средствами – топором да вилами – и село: крестьяне начали громить дворянские усадьбы и захватывать помещичьи земли. А в октябре по всей России разразилась невиданная стачка, в результате которой жизнь в стране натурально остановилась: замерли железные дороги, встали заводы, прекратили выходить газеты, закрылись магазины и пекарни.
Все эти невиданные, опасные для самого существования государства события вынудили верховную власть искать выхода из положения. Таким выходом, по мнению либеральной части окружения государя, могло бы стать известное ограничение самодержавия. Самые смелые из этих либералов прямо говорили: пришло время дать стране конституцию.
В самый разгар октябрьской всеобщей стачки вышел царский манифест «Об усовершенствовании государственного порядка», допускающий отныне такие отношения между государством, властью и народом, которые еще вчера почитались преступным вольнодумством. Между прочим, власть обязывалась теперь «даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов», а также учредить Государственную думу – первый в истории России парламент. Эти обещания, особенно последнее, имели весьма положительное значение, – многие вчерашние забастовщики и бунтари теперь призывали кончать мутить и приниматься за работу: государь дал нам все, что мы просили! долой забастовку! – слышалось то тут, то там. Правда, не меньше говорили, что это все обман, подвох: от них доброго не жди! это они что-то придумали, как объегорить, по обыкновению, народ! Но все-таки этим своим ходом власть добилась немалого. В целом настроение людей противостоять, идти стенкой на стенку, уступило место любопытству: а что же это за штука такая, как ее некоторые называют… конституция? Вот, к примеру, написано – свобода слова и собраний. Так пойдем завтра на улицу и будем горланить, не таясь, все, что в голову взбредет, так, что ли?!
И, возможно, смута пошла бы на убыль и вообще закончилась вскоре, но ровно в тот же день, когда был обнародован царский манифест, в Москве среди бела дня, при всем народе, черносотенец убил одного из революционных вожаков – ветеринарного врача Баумана. Это убийство стало искрой в пороховом погребе. Оно вызвало в народе такую же бурю негодования, как петербургское Кровавое воскресенье: похороны Баумана вылились в многотысячную манифестацию – на улицу вышла вся Москва. И снова, как после 9 января, уже никто не вел речи о какой-либо покорности властям, о соглашениях, о компромиссах. О манифесте и о том улица больше не говорила – его разом забыли, как пустую бумажку. Снова главным лозунгом толпы стал клич – «К оружию!». В Москве собиралась большая гроза.
Невиданные, уму непостижимые события, вздыбившие, перевернувшие вверх дном страну и приведшие многих неслабой натуры людей в полную растерянность, в совершенное недоумение, Василия Никифоровича Дрягалова не смутили и уж тем более не стали причиной, чтобы ему оставить свои предприятия или хотя бы умерить усердствовать в них.
Когда в разгар забастовок стачечники под угрозой насильственного принуждения требовали от всех торговцев закрывать свои заведения, и многие из них в результате несли значительные убытки, Дрягалов тоже подчинился и магазины закрыл, но не встал за конторку подсчитывать недостачу, а начал рассылать товары по губернии: нагрузит чем свет подводы, назначит старших из самых знающих дело приказчиков и разошлет их во все концы – по селам, по уездам. Так его доходы в это разорительное для многих время почти не сократились. Конечно, это был не тот оборот, что давали магазины на московских фешенебельных улицах. Но потери Дрягалова были очень незначительными, – в глубинке товары, что привозили его люди, раскупались подчистую! Назад он тоже не велел работникам возвращаться порожними: они брали по дешевке у мужиков какой-нибудь продукции впрок, – окончится буза, рассуждал Василий Никифорович, народ хлынет в магазины, и тогда уж только косточками щелкай успевай!