Взявшись однажды служить двум господам – двум взаимопротивным силам, – Саломеев накрепко, до самой глубины души, усвоил правило дуть заранее на воду, пока еще не обжегся на молоке, и, прежде всего, быть осторожным в своих речах: говорить с кем бы то ни было по возможности или совсем о пустом, или если уж приходится обсуждать с какими-то более или менее близкими лицами нечто небезопасное для тайного его двоедушия, то, по крайней мере, поменьше открываться, недоговаривать, стараться увиливать выдавать сведения.
Так и Дрягалову он на всякий случай не стал рассказывать о своих посланцах все, что знал сам, – о случившейся не без его участия катастрофе с Гецевичем и его спутницей Саломеев, естественно, умолчал. Самому же ему было известно об этом сразу из двух источников: от иркутских товарищей, пославших в Москву по эстафете весть о происшествии, и еще раньше от шефа из охранки, скупо обмолвившегося при очередной встрече, что их комбинация с подставными террористами реализована.
Но, принеся в жертву соратников, Саломеев вдруг хватился, что возглавляемая им организация вступала в новый, сулящий большие сражения 1905 год до предела поредевшей и практически бессильной: один ренегат сбежал за границу и, как рассказывают, плохо там кончил, двое самых отчаянных и перспективных участников оказались в солдатах, и вернутся ли вообще – не известно, двое других, в том числе первый в кружке мыслитель, погибли, еще несколько незначительных случайных людей под разными предлогами устранились от дел после того, как организации отказал и покинул ее кредитор – Старик, – на котором, оказывается, в значительной степени все и держалось. Так что же у него осталось? – он сам, Хая Гиндина и еще этот гнусный подсадной Попонов. Хороша компания! – невесело усмехнулся он про себя.
Саломееву было очевидно, что охранке известны все его кружковцы наперечет, будто их назначали к нему прямо из Гнездниковского переулка. И продолжать с этим мириться для него означало решительно превратить свою организацию в филиал Московского охранного отделения или в некое странное совместное владение охранки и сыска, вроде англоегипетского Судана. Ни то ни другое в его планы отнюдь не входило. Он отчетливо представлял, что интересен полиции до тех пор, пока является в социалистическом движении фигурой, от которой что-то зависит. Поэтому с ним считаются, им дорожат, не скупятся на вознаграждение и, может быть, даже – кто знает? – уважают. Но если под его контролем не останется ничего недоступного для государственной власти, то ее интерес к нему попросту пропадет. Какую ценность он тогда будет из себя представлять? Кто и за что ему станет платить?
Придя к такому выводу, Саломеев решил предпринять меры по укреплению своей организации и по активизации ее деятельности. Но только так, чтобы результат этих усилий теперь безраздельно принадлежал ему одному. А если его партнеры из охранки и сыска захотят поучаствовать в этом предприятии, им придется, безусловно, принимать выставленный счет. И пусть не надеются на скидки! Счет будет таков, что по сравнению с ним отступные, полученные прежде Саломеевым за Мещерина с Самородовым от старых партнеров и за Гецевича с Гимназисткой от новых, будут выглядеть просто нищенским подаянием. Но это и справедливо: надвигается большая смута, следовательно, и цена его сотрудничества не может оставаться той же, что в прежние, относительно спокойные времена.
За зиму Саломееву удалось привлечь к участию в кружке троих молодых людей, причем каждый из новичков был на редкость ценным приобретением. Один из них, по фамилии Мордер – изгнанный за неблагонадежность из технического училища студент, – жил теперь в Москве нелегально и грезил, как бы только, по его словам, отворить этой стране кровь.Саломеев сразу смекнул, что этот Мордер будет очень полезен в обоих направлениях его деятельности: во-первых, он беспрекословно исполнит любое задание, и чем более дерзкое, чем более «революционное», тем охотнее; а во-вторых, если Саломееву потребуется в очередной раз доказывать полиции, что он не даром кормится от ее щедрот, то лучшего доказательства, как предъявление головой этого инородца – озлобленного ненавистника власти и самого государства, – невозможно и придумать.
Еще одним новым участником стал прапорщик расквартированного в Крутицких казармах Ростовского полка Фердоусенко. Его порекомендовали привлечь к работе товарищи из комитета. При встрече, рисуясь чуть ли не главнокомандующим, этот прапорщик заговорщицки и гневно шипел Саломееву в самое лицо: «Пора распрямлять спину! Время отсиживаться в барсучьих норах прошло! Надо действовать! Действовать! Я подниму солдатские массы! Я приведу под наши знамена тысячи штыков! Мы сметем кучку лакеев денежного мешка!» Это все были штампы из социалистических брошюрок, может быть, и из того же Гецевича, которых Фердоусенко, очевидно, вдоволь начитался. Саломеев понял, что этот офицерик, несомненно, мечтающий о бесподобной наполеоновской карьере, составленной на революционной волне, редкостный пустослов, натуральный долдон, и вряд ли от него вообще следует ожидать сколько-нибудь значительной пользы. Хорошо еще, если вреда не будет. Но наступившее безрыбье вынуждало не отказываться теперь даже от такого балласта.
Впрочем, Саломееву не нужно было мучительно выдумывать, для чего может ему пригодиться такой субъект, – уж его-то я надолго при себе не задержу, решил он.
По-настоящему ценным приобретением был для Саломеева третий новичок – Тихон Клецкин. На первый взгляд могло бы показаться, что если студент и офицер являлись сомнительно полезными участниками организации, то уж какой там пользы ждать от… малограмотного извозчика. Но Саломеев верно рассчитал, кто и каким образом ему сможет послужить. И если первых двух новых товарищей он заранее записал в кредит, приготовив их, как на убой, для расчета по обязательствам перед полицией, то Клецкина Саломеев ставил в самую высокую строку дебета, поскольку отводил ему важнейшую роль в своей антиправительственной деятельности, которую он собирался втайне от охранки и сыска развить с новою силой. Такое значение этому, казалось, незначительному простолюдину Саломеев придавал по ряду причин. Прежде всего, потому, что Клецкин, как Саломеев знал доподлинно, был абсолютно не запятнан какими-либо связями. Какие могут быть связи у двадцатипятилетнего деревенского парня из калужской глуши? Кроме того, Клецкин имел зуб на власть, обошедшуюся, по его мнению, не по-божески сего фамилией: местный земский начальник – сущий мироед!– посадил в тюрьму отца Клецкина за то, что тот всего-то посмел перечить как-то ему.
Познакомился с Клецкиным Саломеев случайно. Осенью он ездил по делам в Калугу и, прогуливаясь по городу, заглянул, между прочим, на базар, чтобы послушать, о чем народ толкует. Здесь он и встретил Клецкина, – тот продавал лошадь.
Разговорившись с ним, Саломеев узнал, что на вырученные деньги малый собирается поехать в Москву и пристроиться к какому-нибудь делу, – он умел по столярной работе и был уверен, что в огромном городе вполне прокормится своим мастерством, вот только бы инструмент хороший справить!Саломеев посоветовал ему лошади не продавать, а ехать на ней в Москву и поступить там в извозчики. Пока еще Саломеев отнюдь не думал вербовать этого парня. Но судьбе угодно было сделать их товарищами.