Штаб восстания сворачивался. Кто-то жег в печке бумаги. Кто-то, напротив, что-то спешно писал, видимо, отдавая последние распоряжения. Но паники в комитете нисколько не чувствовалось, и лихорадочных сборов ничуть не было.
Саломеев встретил друзей с радостною улыбкой, будто намеревался сообщить им, что генерал-губернатор запросил у революционного комитета мира на условиях последнего.
Он поспешил навстречу Мещерину и Самородову и, словно благодаря бойцов за службу, положил им руки на плечи.
– Друзья мои! Старые мои боевые товарищи! Все только начинается! – сказал он нарочито громко, с расчетом, видимо, что его слова услышат и прочие штабные. – За одного битого двух небитых дают! Мы не отступаем – нет! мы передислоцируемся! – Саломеев с удовольствием показывал свою речь военачальника. – Мы демонстрируем маневр, чтобы ввести в заблуждение неприятеля и, собравшись с силами, завтра снова вступить в бой! И добить врага! Нанести последний и решительный удар по прогнившему царизму! Мы не проиграли эту битву! Запомните все! – почти кричал Саломеев. – Мы лишь окрепли духом в нынешней борьбе! А это значит, мы победили! Ибо победа всегда за сильнейшим духом!
– А теперь слушайте мой приказ! – более сдержанно произнес он. – Приказываю: взять своих очаровательных невест, – он улыбнулся стоящим тут же Лизе и Хае, – и немедленно покинуть Пресню! И не возражайте! – поспешил вставить он, видя, что Мещерин хотел что-то сказать, по всей видимости, заявить о своем намерении оставаться и сражаться в осаде до конца. – Помните: мы себе не принадлежим! Мы должны идти туда, куда укажет партия! Где вы будете полезнее! Здесь теперь от вас пользы партии нет! Это не обсуждается. Наши с вами бои впереди!
Когда стемнело, Клецкин отвез Мещерина с Хаей и Самородова с Лизой в Мневники. Там Саломеев заранее нанял у одной старушки квартиру на случай возможного их маневра. Ночью он и сам присоединился к друзьям. А утром, до рассвета, они все вместе выехали в еще более дальнее, приготовленное дальновидным Саломеевым убежище – в глухую деревеньку в Звенигородском уезде подальше от железной дороги.
В последующие дни Москва залечивала раны, полученные в результате кровавых беспорядков. Ко всем заставам потянулись сани с гробами, а то и просто с укутанными в холстину покойными: сотни убиенных – часто безымянных и неотпетых – отправились в последний путь свой. Похоронен был и пристав Потиевский на Калитниковском кладбище рядом с могилой отца, – там уж Таня действительно всплакнула вместе с другими близкими покойного. Но едва закончились казни и похороны, Москва будто бы очнулась после горячечного сна, повеселела даже немного: стали выходить газеты, и снова забегали мальчишки-разносчики, выкрикивая важные новости, повсюду застучали топоры и молотки, завизжали пилы – это плотники и каменщики принялись чинить фасады домов, устанавливать заново ворота, поправлять изгородки, торговцы снимали с окон деревянные щиты и открывали свои лавки и магазины, извозчики как будто стали даже шибче погонять своих отдохнувших лошадок. Когда же раздался первый фабричный гудок, всем стало ясно – лихо миновало, и жизнь возвращается в привычную свою колею.
А в наступивший через несколько дней сочельник Москва будто уже забыла о случившимся или нарочно не хотела об этом вспоминать: город наполнился даже большей, чем в прежние годы, предпраздничной суетой, обыватели, многие из которых две недели носа из дома не показывали, все дружно вывалили на улицу, на рынках наступило натуральное столпотворение, в магазинах – не протолкнуться, в винные лавки выстроились полуверстные очереди. Всем хотелось жить, и радоваться, и праздновать!
С начала же нового года Москву и всю Россию охватила единственная пламенная страсть – скорые выборы в Государственную думу. Повсюду – в салонах и рабочих казармах, в очередях и собраниях, в вагонах конки и извозчичьих санках, в театрах и церквах! – среди всех званий и сословий то и дело теперь слышались новые слова: право голоса, депутаты, выборщики, курия, ценз. На выборы в свое время поспешили явиться почти все, кто имел это самое право голоса: одни, надеясь таким образом возместить за свою декабрьскую неудачу, другие, намереваясь еще более упрочить свое господствующее и привилегированное положение и исключить впредь вероятность хамову коленукак-то влиять на устои.
Получил кресло в российском парламенте и Сергей Юрьевич Саломеев. Убедившись, что партнер исполнил его просьбу в отношении купца Дрягалова, о погибели которого сообщили многие газеты, едва восстание утихло, чиновник московского охранного отделения данное Саломееву слово сдержал: помог получить место депутата Государственной думы от одной из левых партий. Очевидно, у Викентия Викентиевича имелся какой-то свой расчет: ему, наверное, нужен был доверенный человек в Думе, так же точно как подобных людей он прежде внедрял в социалистическое движение. Впрочем, неизвестно, какие уж он там строил планы. Но если и были у него какие-то виды, то все они вскоре рухнули. Сразу после открытия Думы была образована особая государственная комиссия, занявшаяся расследованием причин московского восстания и выявлением приведших к беспорядкам просчетов властных и ответственных лиц. В результате в отставку было отправлено множество чиновников разного уровня. Среди прочих оказался и Викентий Викентиевич. Компетентные господа посчитали, что его рабочая политика с этими полулегальными кружками, с этой его революцией на коротком поводке,принесла крайне вредный для государства результат, – возложенного не него высокого доверия он не оправдал!
Отставка Викентия Викентиевича сделала возможным выбраться из затвора мнимому убиенному – Василию Никифоровичу Дрягалову. Записной его ненавистник больше никакой опасности собою не представлял. Почему таиться Дрягалову скрываться ото всех, будто беглому каторжному не было необходимости.
Василий Никифорович с комфортом перезимовал в своем роскошном кунцевском особняке. Днем он сидел над бумагами и счетами, которые ему постоянно привозил сын Дмитрий Васильевич, вечерами, в темноте, выходил прогуляться возле дома. Невестка его забавляла чтением романов вслух, а внук развлекал, намертво вцепляясь пальчиками ему в бороду. При нем, кроме кухарки и верного кучера Егорки, жили и его молодые – сын с женой и дитем. Диме и Леночке пришлось также перебраться в Кунцево, чтобы никому не показалось подозрительным: для чего это к дрягаловскому дому нет-нет да и подъезжают санки, груженные какими-то припасами, в то время как прочие дачи остаются безлюдными и заметенными снегом до весны?
Освободившись от вынужденной неволи, Дрягалов поспешил к своим магазинам. Хотя Дима управлялся с их семейною торговлей довольно ловко и умело, по-хозяйски, однако отцовского опыта он еще не нажил, и кое-какие дела, с точки зрения Василия Никифоровича, можно было бы обделать и с большею выгодою, нежели это вышло у сына. Поэтому, едва ему стало возможным более не скрываться, Дрягалов с сугубою энергией приступил к повседневным своим занятиям.
Но проводил ли он время в магазинах, ездил ли на биржу, выбирался ли в Нижний, Петербург или за границу, Василий Никифорович все думал свою сладостную и мучительную, трудную и отрадную, желанную и тревожную думку, которой, по правде сказать, он сам же страшился, но тем милее она ему была. Думка эта пришла ему в Кунцеве, когда однажды приехал Дима и за ужином рассказал им, что убит пристав Потиевский – Танин муж. Дрягалов промолчал тогда весь ужин, а вечером даже не вышел слушать роман. Так с тех пор Василия Никифоровича будто подменили: он и прежде-то говорил немного, а теперь вообще молчальником сделался, со слуг почти перестал взыскивать, даже взглядом своим строгим, от которого хоть падай, перестал людей стращать. Только вздохнет иной раз на чье-нибудь нерадение да и пойдет своею дорогой, задумавшись о сокровенном. Леночка как будто о чем-то догадывалась и, в очередной раз замечая странное поведение свекра, что-то с улыбкой шептала Диме.