— А зачем ты вообще притащил ее сюда? — осведомился Джошуа.
— Она сидела на крыльце, — ответил Эбилав. — Я думаю, у нее сломано крыло.
— На мой взгляд, она в полном порядке, — сказал Годольфин и обратил свое покрасневшее от коньяка лицо к Миляге. — Маэстро, — сказал он, слегка склоняя голову, — боюсь, мы начали обедать без тебя. Присоединяйся. Пусть эти птичьи мозги продолжают свои забавы.
Миляга уже направился в столовую, но в этот момент у него за спиной раздался звук глухого удара. Обернувшись, он увидел, как птица упала на пол у окна, через которое она пыталась вылететь наружу. Эбилав испустил тихий стон; смех Тирвитта прекратился.
— Ну вот, — сказал он. — Ты убил Божью тварь!
— Я не виноват! — сказал Эбилав.
— Хочешь воскресить ее? — пробормотал Джошуа, обращаясь к Миляге тоном заговорщика.
— С переломанными крыльями и шеей? — спросил Миляга. — Это было бы не слишком великодушно.
— Зато забавно, — ответил Годольфин, и лукавые искорки забегали в его припухших глазах.
— Мне так не кажется, — сказал Миляга и увидел, как его отвращение стерло всю веселость с лица Джошуа. «Он немного боится меня, — подумал Миляга, — сила, которая скрывается во мне, заставляет его нервничать».
Джошуа двинулся в столовую, и Миляга собрался было за ним последовать, но в этот момент молодой человек — не более восемнадцати лет, с некрасивым, вытянутым лицом и кудрями церковного певчего — перехватил его.
— Маэстро? — сказал он.
В отличие от Джошуа и остальных, его черты Миляге показались более знакомыми. Возможно, в этом томном взгляде из-под полуприкрытых век, в этом маленьком, почти женском рте было что-то от стиля модерн. По правде говоря, вид у него был не слишком умный, но слова его, когда он говорил, звучали ясно и твердо, несмотря на нервозность. Он едва осмеливался смотреть на Сартори и, опустив голову, молил Маэстро о снисхождении.
— Я хотел узнать, сэр, не было ли вам угодно принять решение по тому делу, о котором мы с вами говорили?
Миляга уже собрался было спросить, о каком деле идет речь, когда с языка его сорвались слова, вернувшие воспоминание к жизни.
— Я понимаю твое нетерпение, Люциус.
Люциус Коббитт — именно так и звали юношу. В семнадцать он уже помнил наизусть все великие трактаты или, по крайней мере, их тезисы. Честолюбивый и знавший толк в политике Люциус выбрал себе в покровители Тирвитта (какие уж там услуги он ему оказал, об этом знала только его постель, но в том, что обоим угрожала смертная казнь через повешение, сомневаться не приходилось) и обеспечил себе место в доме на положении слуги. Но он стремился к большему и чуть ли не каждый вечер досаждал Маэстро своими застенчивыми и вежливыми мольбами.
— Нетерпение — это не то слово, сэр, — сказал он. — Я изучил все ритуалы. Основываясь на том, что я прочел в «Видениях» Флюта, я составил карту Ин Ово. Я понимаю, что это лишь самое начало, по я также скопировал все известные символы и выучил их наизусть.
Ко всему прочему у него был и небольшой талант художника еще одна черта, объединяющая их всех, помимо непомерного честолюбия и сомнительной нравственности.
— Я могу стать вашим помощником, Маэстро, — сказал он. — В эту ночь вам будет нужен кто-нибудь рядом.
— Я восхищен твоей преданностью, Люциус, но Примирение — это очень опасное дело, и я не могу взять на себя ответственности…
— Я беру ее на себя, сэр.
— Кроме того, у меня уже есть помощник.
На лице юноши отразилось крайнее разочарование.
— Вот как? — сказал он.
— Ну, конечно. Пай-о-па.
— Вы доверите свою жизнь духу, вызванному из Ин Ово? — спросил Люциус.
— А почему бы и нет?
— Ну потому… потому что он ведь не человек.
— Именно поэтому я и доверяю ему, Люциус, — сказал Миляга. — Мне жаль тебя разочаровывать…
— Но могу я по крайней мере посмотреть, сэр? Я буду держаться в сторонке, клянусь, клянусь! Ведь все будут там!
Это было правдой. Чем ближе становилась ночь Примирения, тем больше становилось число приглашенных зрителей. Его покровители, вначале чрезвычайно серьезно относившиеся к обетам молчания, теперь почувствовали приближающийся триумф и дали волю языкам. Приглушенными и часто смущенными голосами они признавались ему, что пригласили друга или родственника посмотреть на ритуалы, а какой властью обладал он, исполнитель, чтобы лишить своих щедрых хозяев их мгновения отраженной славы? Хотя подобные признания никому легко не сходили с рук, в глубине души он не особенно возражал. Чужое восхищение горячит кровь. А когда Примирение будет достигнуто, то чем больше окажется свидетелей, превозносящих его творца, тем лучше.
— Я умоляю вас, сэр, — сказал Люциус. — Я буду в вечном долгу перед вами.
Миляга кивнул, взъерошив рыжеватые волосы юноши.
— Можешь посмотреть, — сказал он.
Слезы потекли из глаз Люциуса, и, схватив руку Миляги, он принялся покрывать ее неистовыми поцелуями.
— Я самый счастливый человек во всей Англии, — сказал он. — Спасибо вам, сэр, спасибо!
Жестом дав понять юноше, чтобы он прекращал свои излияния, Миляга шагнул в столовую, оставив его у дверей, с мыслью о том, действительно ли все эти события и разговоры разворачивались именно так, или его память мастерски соединила фрагменты многих дней и ночей, так что шов оказался незаметен. Если верно второе — а он склонялся именно к такому мнению, — тогда, вполне вероятно, и в этих сценах могут скрываться ключи к еще неразгаданным тайнам, и ему надо постараться запомнить каждую деталь. Но это было не так-то легко — ведь он был здесь и Милягой, и Сартори; и зрителем, и актером в одном лице. Трудно было проживать мгновения и одновременно следить за ними, а еще труднее — пощупать шов значения на их сверкающей поверхности, главной драгоценностью которой был он сам. Как они поклонялись ему! Среди них он был самым настоящим божеством — стоило ему рыгнуть или пернуть, на него устремлялись такие восхищенные взгляды, словно он только что произнес проповедь, а его космологические рассуждения, которым он предавался, пожалуй, слишком часто, встречались с почтением и благодарностью даже самыми могущественными.
Трое из этих могущественных ожидали его в столовой за столом, накрытым на четверых, но уставленным таким количеством еды, что ее хватило бы всей улице на целую неделю. Одним из членов этого трио был, конечно, Джошуа. Другими двумя были Роксборо и его тень, Оливер Макганн. Последний был здорово навеселе, а первый как всегда помалкивал, по обыкновению прикрывая руками аскетические черты своего лица, на котором выделялся длинный крючковатый нос. «Роксборо прячет свой рот, — подумал Миляга, — потому что он выдает его подлинную природу: несмотря на все неисчислимые богатства и метафизические устремления своего обладателя, он всегда капризен, недоволен и надут».