Похоже, Хальдор Лакснесс золотым дождем обрушил всю свою Нобелевскую премию на Глюфрастейн – так назывался его дом, сложенный из белых каменных глыб еще в 1950-е годы и стоявший как бы на полпути к туманной горной долине неподалеку от Рейкьявика. Снаружи он напоминал какой-нибудь сквош-клаб 1970-х годов из моих родных английских графств. Мимо сквозь осень, почти лишенную деревьев, текла, спотыкаясь, какая-то река. На подъездной дорожке был припаркован кремовый «Ягуар»; точно такой же был когда-то и у моего отца. Я купил билет у дружелюбной кассирши, поглощенной вязанием, которое явно приносило ей неплохой доход, и прошел прямиком к дому, где согласно инструкции надел наушники радиогида, и сидевший в наушниках электронный дух тут же принялся рассказывать мне о картинах и светильниках, о часах в стиле модерн и о приземистой шведской мебели, о немецком фортепиано и об изысканных паркетных полах, о шикарных панелях вишневого дерева и кожаной отделке. Глюфрастейн – это просто некий пузырь, образовавшийся в потоке времени, что, на мой взгляд, совершенно правильно и справедливо для музея писателя. Поднимаясь по лестнице, я обдумывал возможность создания музея Криспина Херши. Очевидно, он должен будет находиться в нашем старинном фамильном доме в Пембридж-плейс, где я жил и будучи ребенком, и будучи отцом. Препятствием являлось то, что мой милый старый дом был совершенно изуродован строителями и уже через неделю после того, как я вручил им ключи, разделен на шесть отдельных квартир, проданных впоследствии русским, китайским и саудовским инвесторам. Обратный выкуп квартир, их объединение и реставрация дома превратились бы в многоязычную и весьма дорогостоящую проблему, так что моя нынешняя квартира на Ист-Хит-лейн в Хемпстеде представлялась мне более вероятным вариантом; особенно если Гиена Хол сумеет убедить юристов «Бликер-Ярда» и «Эребуса» не отнимать ее за долги. Я представил себе почтительных посетителей, нежно оглаживающих потертые перила лестницы и восторженно шепчущих друг другу: «Боже мой, это ведь тот самый лэптоп, на котором он написал свой триумфальный роман об Исландии!» Сувенирную лавочку можно будет втиснуть в узкое пространство под лестницей: кармашек для ключей Криспина Херши, сушеные мышки – родичи героев моих «Сушеных эмбрионов», разные фигурки, поблескивающие в темноте. Люди всегда покупают в музеях всякую ерунду, не зная, что им еще делать, раз уж они там оказались.
Я поднялся наверх, и мой электронный гид упомянул мимоходом, что мистер и миссис Лакснесс занимали разные спальни. Ну что ж, ясно. В моей душе тут же отозвалась все та же проклятая болезненная струна. Пишущая машинка Лакснесса стояла на письменном столе – точнее, машинка его жены, поскольку именно она перепечатывала его рукописи. Свой первый роман я тоже печатал на машинке, а вот роман «Ванда, портрет маслом» был создан уже на купленном в комиссионке компьютере фирмы Бриттана, который папа подарил мне на день рождения. И с тех пор лэптопы сменяли друг друга один за другим и с каждым разом становились все легче и все надежней. Для большинства писателей электронной эры писательство – это, по сути дела, переписывание. Мы ищем нужное буквально ощупью; создаем отдельные блоки, потом склеиваем их и переклеиваем, промывая на экране компьютера груды всевозможного мусора в поисках крохотных крупиц золота, стирая и отправляя в корзину тонны всякой чуши. Наши предшественники-писатели были вынуждены полировать каждую строчку в уме, прежде чем механически перенести ее на бумагу. Перепечатка стоила им месяцы работы, метры ленты для машинки, пинты «мазилок» для исправлений. Бедолаги!
С другой стороны, если электронная технология считается поистине превосходной повивальной бабкой, облегчающей появление романов на свет, то где они, шедевры нашего века? Я вошел в маленькую библиотеку, где Лакснесс, похоже, хранил излишки собственной продукции, и наклонился, чтобы прочесть названия книг. Я был поражен: очень много книг, причем в твердой обложке, на исландском, датском, немецком, английском… и, будь я проклят, мои «Сушеные эмбрионы»!
Погодите-ка, это же издание 2001 года…
…а Лакснесс умер в 98-м, правильно?
Ну что ж, будем считать, что это добрый жест со стороны Тайного Народа.
* * *
Когда я спускался, навстречу мне вереницей пробирался целый отряд тинейджеров. Интересно, а на какие школьные экскурсии ходят в Монреале Джуно и Анаис? К сожалению, я ничего об этом не знал. Что я за отец – на таком расстоянии! И видимся мы лишь время от времени. А эти исландские дети XXI века с наушниками в ушах словно выделяли сквозь поры нордическую уверенность в себе и ощущение полного благополучия; даже парочка афроисландцев и девочка в мусульманском платке, что были в той же группе. У всех этих детей первая цифра в дате рождения была «2»; всем им достаточно было слегка коснуться дисплея, чтобы тут же получить всю необходимую информацию. От них пахло современными кондиционерами для волос и тканей. На их совести не было ни царапинки, ни щербинки, как на новеньких автомобилях, выставленных в торговом салоне; и все они стремились оказаться на центральной сцене нашего мира и оттуда бросить вызов нам, старым пердунам, и нашим убогим партиям пенсионеров. Впрочем, я не сомневался, что они будут относиться к нам не только покровительственно, но и вполне доброжелательно, как поступали и мы по отношению к нашим «старикам», когда сами были юными и прекрасными. Последним по лестнице поднимался учитель, который благодарно мне улыбнулся, проходя мимо, и у него за спиной открылось высокое изящное зеркало, в котором целиком отражалась вся лестница. На меня, точно из глубокого прямоугольного колодца глянул некто страшно изможденный и осунувшийся, но весьма похожий на… Энтони Херши. Ничего себе! Значит, мое превращение в папу завершено? Неужели какой-то злой дух, порождение Асбирги, высосал из меня остатки молодости? Как же сильно поредели мои волосы! Кожа выглядела усталой, глаза были красные, точно налитые кровью; складки на шее отвисли, как у индюка… Я призвал себе в утешение цитату из Рабиндраната Тагора: «Юность – это конь, а зрелость – колесничий». Стареющие губы – в точности губы моего отца! – скривились в усмешке, и я сказал себе: «Вот только колесничего я что-то не вижу! Передо мной жалкий преподаватель социологии из третьесортного университета, которому только что сообщили: его кафедра расформирована, поскольку никто, кроме самих преподавателей социологии будущего, социологию больше не изучает. Ты просто шутка, мальчик. Слышишь меня? Шутка».
Лучшая пора моей жизни уходит, уходит, почти прошла…
* * *
Пока я тащился обратно к «Мицубиси», ожидавшему меня на маленькой парковке, я вытащил телефон, чтобы посмотреть, который час, и обнаружил послание от Кармен Салват. Хотя и совсем не такое, какое я, пожалуй, хотел бы получить.
Здравствуй, Криспин. Не могли бы мы поговорить? Пожалуйста! Твой друг К.
Я вздохнул. Моя душа все еще страдала после насилия, которое надо мной только что учинили, но я уже потихоньку стал приходить в себя. Мне не хотелось снова выпускать эмоции на свободу, а потом снова брать себя в руки. Мы стараемся переварить свои эмоции в себе, а печаль по поводу утраченных отношений была вовсе не той эмоцией, которую мне в данный момент хотелось бы снова в себе переваривать. Да еще и это выражение «твой друг»! Оно, по сути дела, означало: «мы никогда больше уже не будем вместе». А «здравствуй» вместо обычного «привет» – это просто текстуальный эквивалент холодного воздушного поцелуя, а не сердечных объятий.